Часть пятая

Давайте превзойдем самих себя; революционер всегда стремится превзойти себя, в противном случае, он и не революционер вовсе. Поэтому мы всегда делаем то, что от себя требуем, или больше того, на что, как нам кажется, мы способны.


  1. Процесс
  2. Колония для уголовных заключенных

26. Процесс

Еще до начала суда над Хьюи в середине июля мы знали, что власть предержащие горя6т страстным желанием его повесить. Мы хорошо представляли себе, насколько велико вероломство Уильяма Ноуленда (издателя оклендской газеты «Трибьюн»), мэра, местных политиков, окружного прокурора и полицейских. Мы понимали, что они сделают все возможное, чтобы добиться обвинительного приговора и послать Хьюи в газовую камеру.
Мы без конца спрашивали Чарльза Гэрри о том, чем, по его мнению, все закончится. Он разберется с этим делом и докажет, что Хьюи был действительно невиновен и что полицейские перестреляли друг друга в попытке убить Хьюи.

Бобби Сил. Схватить время

Судебное разбирательство началось утром 15 июля 1968 года в здании Аламедского окружного суда. Чтобы выразить свою поддержку, к зданию суда пришло пять тысяч демонстрантов и около четырехсот пятидесяти «Черных пантер». Со всего города приезжали набитые битком автобусы с демонстрантами, и вновь прибывшие вливались в толпу, заполнившую улицы и тротуары вокруг здания суда. Вдоль улицы, ведущей к зданию, стояла группа «Черных пантер». Они выстроились в колонну по двое и представляли собой внушительную и сплоченную силу. У входа в здание суда находилась группа чернокожих сестер из партии, они скандировали лозунги «Свободу Хьюи!» и «Освободите нашего воина!» Перед сестрами, по обе стороны от входа, стояли два члена нашей партии и держали голубое знамя «Черных пантер» с надписью «Свободу Хьюи». Патрули «Черных пантер» с рациями окружили здание суда со всех сторон.

Здание суда очень хорошо охранялось. У каждого входа и на каждом этаже прохаживались вооруженные помощники шерифа, по всему зданию были размещены переодетые полицейские. В первый день суда около пятидесяти полицейский в шлемах стояли в вестибюле главного входа. На крыше было полным-полно копов с мощными винтовками. Они следили за улицами. Суд проходил в зале на седьмом этаже, в маленьком унылом помещении, в котором все время было очень прохладно. Охрана была настолько строгой, что зал суда тщательно проверялся перед началом каждого заседания; перед входом в зал всех, даже моих родителей, обыскивали. В распоряжении публики было всего лишь около шестидесяти мест, из них два ряда было забронировано для моих родных. Журналистам выделили мест двадцать пять. Остальные места предназначались для общественности. Желающие попасть на заседание с рассветом выстраивались в очередь перед зданием суда.

Председательствовал на суде Монро Фридман, судья из Высшего суда, семидесяти двух лет, непреклонный и лишенный чувства юмора человек. Разумеется, никто не станет признаваться в том, что он предвзято настроен. Однако судья Фридман доказал свою предвзятость во время суда бесчисленное множество раз. Понятное дело, что с самого начала я знал, что он считает меня виновным и все его симпатии на стороне обвинения. Начать с того, что он нарочито снисходительно отнесся к чернокожим свидетелям. Судья говорил с ними так, словно считал их не способными понять дело. Очевидно, что он пребывал в полнейшем неведении относительно того огромного шага вперед, который сделало в своём развитии сознание негров за последнее десятилетие. Судью выдавал даже тон, в каком он разговаривал. По мере продвижения судебного разбирательства судья Фридман все чаще отклонял протесты моего адвоката и принимал почти каждое возражение прокурора. Порой, когда судью не устраивало направление, которое вдруг принимал процесс, он смотрел в сторону стола прокурора, словно приглашая его выступить с протестом, а потом неизменно принимал этот протест. Во время процессуального толкования судья был невероятно строг. Если юридический вопрос не мог быть механически решен на основании правовых норм, судья отметал его как несущественный или, в противном случае, переадресовывал его более высокой судебной инстанции или оставлял для политического заявления на основе законодательства. Ни одно утверждение не рассматривалось, если для него не находилось объяснения в своде законов. Судья признавал, что некоторые законы действительно хороши, но с большой неохотой апеллировал к тем законам, которые были ему не по нраву. Даже на одну секунду я не мог поверить, что от такого судьи можно дождаться справедливости.

Решающим аспектом судебного процесса был вопрос о выборе присяжных. В день начала судебного разбирательства в суд пришло несколько сотен людей, из которых следовало выбрать присяжных. Мой адвокат, Чарльз Гэрри, искал определенный тип присяжного, но он столкнулся с огромной проблемой. Во-первых, в Окленде не нашлось бы ни одного человека, не читавшего или не увидевшего по телевизору предвзятых сообщений о перестрелке. Было чрезвычайно трудно отыскать кого-нибудь, у кого ещё не сформировалось собственное мнение о моем деле. Во-вторых, мы, конечно, хотели видеть среди присяжных несколько чернокожих. Для нас было очень важно этого добиться, однако, когда мы прощупали почву, то поняли, что преодолеть это препятствие будет очень и очень непросто. Мы навели справки и выяснили, что помощник окружного прокурора и обвинитель на моем процессе, Лоуэлл Дженсен, разработал очень хитрую систему. По этой системе чернокожие якобы могли войти в число присяжных, но на само судебное разбирательство они никогда не попадали. По распоряжению Дженсена, тот негр, который отчислялся из кандидатов в жюри по какому-либо поводу или отводу без указания причины, впоследствии вновь попадал в число присяжных, из которых шел набор на конкретное слушание. Благодаря этой системе получалось, что негры становятся активной частью системы, несмотря на то, что было едва ли возможно ожидать появления чернокожего в кресле присяжного в зале суда. К моменту моего процесса в этой процедуре набора присяжных произошли изменения: прокуроры из ближайших округов не вывели негров из общего числа присяжных, из которых отбирались присяжные для конкретного суда. Поэтому, пока проходили слушания по моему делу, в других судах были такие жюри присяжных, количество негров в которых достигало шести человек.

Партия дала Чарльзу Гэрри указание использовать все его отводы без указания причины при отборе присяжных. По законам штата Калифорния, при рассмотрении дела о преступлении, за которое может быть назначена смертная казнь, каждая сторона — обвинитель и защитник — имеют по двадцать отводов. Другими словами, каждый из них может отклонить двадцать кандидатов в жюри присяжных, не объясняя причины отказа. Это указание мы дали Гэрри для того, чтобы таким образом дать людям понять, что с судебной системой творится что-то не то, если она отказывает обвиняемому в праве быть судимым различными представителями того социума, в котором он живет. Мы действительно использовали все отводы, чтобы акцентировать эту проблему. Обвинение использовало не все свои отводы, потому что ему не составляло труда подобрать для жюри присяжных нужных людей. (Чарльз Гэрри угадывал расистские настроения почти в каждом кандидате в жюри, с которым он беседовал.)

На составление жюри присяжных ушло довольно много времени — около двух недель. В конечном счете, было опрошено примерно 180 человек по трем спискам присяжных, прежде чем было сформировано жюри и выбрано четыре человека заместителей. Присяжные набирались из почти двух сотен человек, а среди них было всего лишь шестнадцать негров, несколько азиатов и один-два чикано[1]. Это притом, что негры составляют 38 % населения Окленда.

В окончательном варианте жюри присяжных на моем процессе состояло из одиннадцати белых и одного чернокожего. Этого единственного чернокожего присяжного звали Дэвид Харпер. Я сразу почувствовал в нем своего, хотя до суда мы друг друга в глаза не видели. В то время он был руководителем одного из отделений Американского банка, но впоследствии стал президентом какого-то негритянского банка в Детройте. Странно, что окружной прокурор не дал ему отвод. Возможно, прокурор надеялся на то, что присутствие хотя бы одного негра в жюри присяжных сыграет в его пользу при передаче дела в апелляционный суд. Кроме того, прокурор хотел заполучить в жюри эдакого безобидного негра. Догадываюсь, что он видел в Харпере «домашнего ниггера», чернокожего банковского служащего, «добившегося успеха». Возможно, обвинитель считал, что Харпер будет на его стороне, поскольку у него был определенный социальный статус и он хотел продолжать карьеру в мире белых.

Во время заседаний я изучал Харпера, пытаясь понять его. Пойдет ли он за сумасшедшей системой? Насчет присяжных всегда приходится гадать. Что касается судьи и прокурора, ты точно знаешь, что они твое враги и сделают все, чтобы уничтожить тебя. Все остальные сотрудники суда, независимо от цвета кожи, — рабы системы. Однако с присяжными дело обстоит несколько иначе. Я следил за каждым движением Харпера, хотя и не мог точно определить, что он делал. Постепенно я начал сомневаться в том, что работа в банке, пусть и хорошая работа, приносила ему удовлетворение. Я задавался вопросом, неужели Харпер, окажется настолько ослеплен подачками системы, что пойдет вместе с расистами из жюри и коррумпированной государственной машиной, только чтобы обеспечить себе будущее — или то, что, как он надеялся, станет его будущим.

Эти вопросы почти каждый день крутились в моей голове, пока слушание медленно продвигалось вперед. Временами, размышляя о Харпере, я не обращал никакого внимания на всю эту утомительные выступление свидетелей обвинения, например, экспертов по баллистической экспертизе. Еще до того, как я стал выступать перед судом сам и обращаться к присяжным, я почувствовал, что Харпер знает своих друзей лучше, чем мог предположить окружной прокурор. Когда я выступал со свидетельскими показаниями в последний раз, свою речь я адресовал Харперу. Он был моей целью. Между нами создалась невидимая связь. Она убедила меня в том, что Харпер не только понял меня, но и согласился со мной. Лишь после этого я разглядел проблеск надежды, связанный с присяжными. Эту надежду олицетворял Харпер. Вместе с тем я не очень верил в способность Харпера переубедить остальных присяжных.

Моим обвинителем был Лоуэлл Дженсен. (Впоследствии он станет прокурором Аламедского округа.) Дженсен — очень остроумный и способный человек, достойный оппонент, когда дело касается закона. Похоже, он обладает фотографической памятью, и что касается знания законов, то он действительно хороший юрист. В моем деле он хотел добиться обвинения в убийстве первой степени, и ему было не важно, что законы придется притягивать за уши, чтобы доказать мою виновность. С этой целью он игнорировал появлявшиеся основания для пересмотра дела. Дженсену было все равно, что высшая судебная инстанция потом опротестует вердикт, вынесенный на суде. Его заботил лишь обвинительный приговор. Дженсен знал, что, если он выиграет дело против меня, т.е. человека, которого ненавидел Истэблишмент, он будет вознагражден славой и богатством. Что означал пересмотр дела в высших судебных инстанциях? На это ушло бы от двух до пяти лет. За этой время Дженсен добился бы желаемого. Мое дело не значило для него ничего, кроме того, что было способом удовлетворения эгоистических стремлений.

На протяжении всего процесса между Дженсеном, судьей и мной продолжалась «игра без слов», иначе говоря, поединок, хотя большинство людей, особенно присяжные, даже не подозревало об этом. Возможно, присяжные искренне считали обвинителя и судью благородными людьми, пекущимися исключительно о правосудии. Но вместе с моими адвокатами я чувствовал постоянное присутствие каких-то подводных течений, чего-то трудно уловимого. И мы знали, что, если бы присяжные почувствовали то же самое, то они увидели бы подлинную политическую природу многого из того, что происходило в зале суда. К примеру, мы с самого начала предположили, что Дженсен изобрел расистскую процедуру выбора присяжных, когда чернокожие формально включены в списки присяжных, но вычеркиваются оттуда перед началом судебного процесса. И ещё мы знали, что Дженсен вовсе не думал о правосудии, а собирался выиграть дело любой ценой, чтобы удовлетворить собственные амбиции. Вот лишь несколько причин, по которым все судебное разбирательство превращалось в своеобразную игру — довольно мрачную, если учесть, что на кону стояла моя жизнь. Тем не менее, это была игра.

В открытом заявлении к жюри присяжных Дженсен обвинил меня в намеренном убийстве офицера Джона Фрея, в нанесении огнестрельных ранений офицеру Герберту Хинсу и в похищении Дела Росса. Дженсен рассказал присяжным свою версию происшествия. Когда первый полицейский остановил меня, я предъявил ему фальшивое удостоверение личности, но, когда подошел второй офицер, я назвал свое истинное имя, после чего первый офицер, Фрей, сказал мне, что я арестован. Прокурор утверждал, что как только Фрей пошел назад по направлению к своей машине, я достал пистолет и открыл огонь. По словам Дженсена, я застрелил офицера Фрея из моего собственного пистолета, который вытащил из-за пазухи, а потом подобрал пистолет полицейского и продолжил стрелять. Меня обвиняли в том, что я выстрелил в офицера Фрея пять раз и в офицера Хинса — три раза. Считалось, что офицер Хинс попал в меня один раз. После перестрелки, подвел итоги прокурор, я скрылся с места преступления и принудил Дела Росса отвезти меня в другую часть Окленда.

Самая большая проблема, с которой столкнулось обвинение, было доказать мотивы моих предполагаемых действий. Дженсен утверждал, что у меня было три мотива для совершения преступления. Во-первых, я уже был обвинен в уголовном преступлении и находился под надзором. Я знал, что ношение запрещенного оружия станет поводом для нового обвинения, если полицейские найдут у меня пистолет. Второй мотив был связан с марихуаной, которая была обнаружена в машине, а также в кармане моих брюк. Марихуана тоже могла послужить ещё одним поводом для вынесения обвинения. И, в-третьих, я предъявил полицейскому ложное удостоверение личности, что является нарушением закона. По словам прокурора выходило, что из-за всего вышесказанного я пришел в такое отчаяние, мне так не хотелось получить новое обвинение, что я убил одного полицейского, ранил второго и похитил гражданина. Как я уже говорил, мой обвинитель не останавливался ни перед чем, чтобы выиграть дело.

На самом-то деле, останавливая меня, Фрей прекрасно знал, с кем имеет дело, равно как знал меня в лицо каждый полицейский в Окленде. Он пытался наказать меня, используя городской вариант линчевания, с давних пор применявшегося на Юге. Мои адвокаты подняли сведения, касавшиеся прошлого Фрея, и обнаружили множество случаев, когда этот полицейский преследовал негров и жестоко с ними обращался, а также делал расистские заявления о чернокожих, в том числе и в присутствии самих чернокожих. К несчастью для Фрея, на этот раз его привычки сыграли с ним злую шутку. Я не знаю, что там случилось, поскольку потерял сознание, но все пошло не так, как Фрей хотел или как ожидал. Мне кажется, он думал, что если бы прикончил меня, то получил бы повышение.

Обвинение, связанное с марихуаной, было сущей фальсификацией. Прежде всего надо сказать, что ни один член партии «Черная пантера» не употребляет наркотики. Это абсолютно запрещено. Если выясняется, что кто-то нарушил этот запрет, этот человек исключается из партии. Запрещение употреблять наркотики — это одно из следствий принципа «Черных пантер» соблюдать закон в точности. И Чарльз Гэрри, и я сам были уверены в том, что найденная в машине и в моих брюках марихуана была подброшена полицией. В прошлом году полиция останавливала меня больше пятидесяти раз — и чего ради мне стоило рисковать и брать с собой марихуану? Зная, что в любой момент дня и ночи меня могут подвергнуть тщательному обыску и заодно проверить мою машину, я бы никогда не совершил столь безрассудный поступок, даже если бы я и собирался покурить марихуану, чего, в действительности, не было. Если бы коробки с марихуаной по-настоящему были у нее в машине в ту ночь, то невозможно было бы установить, откуда они взялись. Ее машиной пользовались десятки людей, многих из которых она едва знала, так как они были друзьями ее друзей. Но больше похоже на то, что полиция повела себя, как обычно, и использовала все возможности, в том числе и марихуану, чтобы упрятать меня за решетку.

Что касается обвинения в ношении оружия, то, разумеется, никакого оружия у меня не было, ведь той ночью я праздновал окончание надзора. У меня не было никаких причин брать с собой пистолет и тем более избегать ареста по этому поводу. К тому же я не считал себя опасным преступником. Изначально обвинение в уголовном преступлении было сложным и в любом случае было связано с делом Одела Ли 1964 года. По законам Калифорнии, подсудимый считается «уголовным преступником» или «лицом, совершившим судебно-наказуемый проступок» в зависимости от меры наказания. Если он отбывает срок в тюрьме штата, то он уголовный преступник, тогда как виновный в совершении судебно-наказуемого проступка обычно попадает в окружную тюрьму. Когда меня обвинили в нападении на Одела Ли с применением смертельного оружия, мне назначили три года условного освобождения под надзором с пребыванием первых шести месяцев срока в окружной тюрьме. Это значило, что я относился к числу совершивших судебно-наказуемый проступок. Однако на суде по обвинению в убийстве судья сказал, что я был осужден отбывать наказание в тюрьме штата и только потом эта мера пресечения была изменена. За то, что меня условно освободили под надзор, мне пришлось полгода отсидеть в окружной тюрьме. С формальной точки зрения, штат считал меня уголовным преступником. В конце концов, если бы я попал в уголовные преступники, то это решение можно было бы пересмотреть. Теоретически я мог подать в суд прошение о пересмотре моего статуса, но я никогда не обращался в суд с таким прошением, потому что не считал себя уголовным преступником.

Но обвинение считало меня таковым и собиралось построить все дело вокруг этого. Обвинение намеревалось не только показать, что я совершил убийство во избежание ареста. Мои обвинители хотели ещё сыграть на том, что свидетельские показания уголовного преступника могут быть подвергнуты сомнению, к тому же уголовному преступнику суждена более строгая мера наказания. Несмотря на все возражения Чарльза Гэрри и приведенные им аргументы, судья постановил, что в 1964 году я был обвинен в совершении уголовного преступления, и это обвинение добавилось к трем, выдвинутым на происходящем процессе. Этот вопрос с обвинением по делу Одела Ли периодически всплывал на судебных заседаниях, потому что обвинение нуждалось в укреплении мотива. Когда я сам стал давать свидетельские показания, я, конечно, сказал присяжным, что не считаю себя уголовником. Это было просто смешно — строить обвинение на этом неверном допущении, ведь несколько десятков свидетелей могли подтвердить, что видели, как я праздновал ночь с 27 на 28 октября. Без сомнения, этот факт говорил, что у меня не было причин сопротивляться аресту и я не был уголовником.

С началом судебного разбирательства по моему делу Элдридж Кливер выпустил листовку, которая широко распространялась в негритянской общине. В листовке Элдридж обвинял полицию в том, что она, задумав убийство, нарушила территориальную неприкосновенность негритянской общины. По мнению Элдриджа, я разобрался с этим нарушением необходимым образом. Главная мысль листовки состояла в том, чтобы оправдать негров, убивающих полицейских за вторжение в общину. Эта мысль подразумевала, что я убил полицейского, даже если в действительности я не совершал убийства.

Листовка не могла быть использована против меня в суде. Тем не менее, мои родители очень расстроились из-за нее и выразили резкое несогласие с Элдриджем. Они чувствовали, что он мало заботился обо мне, а на самом деле пытался подстегнуть меня. Как можно мягче я постарался объяснить родителям, что не могу разбираться ни с Элдриджем, ни с кем бы то ни было из партии во время суда, потому что их действия не могут стать доказательством, которое можно использовать в судопроизводстве. По-моему, Элдридж был волен писать любые вещи и сплачивать общину любыми средствами, которые считал нужными. В этом я его поддерживал. Издание листовки было политическим действием. Элдридж использовал шумиху вокруг моего процесса, чтобы повысить уровень сознания общины. Я сам хотел идти вместе с партией и поддерживать ее мероприятия, проводившиеся с целью просвещения людей, мобилизации общины и перемещения противоречий на более высокий уровень. После этого разговора моя семья перестала вмешиваться в политическую деятельность партии.

Судебный процесс принес много горя и беспокойства моей семье. Мои близкие хотели спасти меня, но я чувствовал, что смерть моя близка, поэтому в то время меня волновала только община. Поскольку семья продолжала надеяться на положительный исход дела, я не мог сказать им о моих предчувствиях, однако их вера и поддержка очень меня трогали. На самом деле, единственное, что напрягало меня во время суда, — то, что мне приходилось заниматься двумя противоположными вещами: с одной стороны, пытаться успокоить и обнадежить родных, с другой — выполнять политическую работу, проведение которой, как я знал, было необходимо. Теперь понятно, что я отлично с этой работой справился, но тогда она огромным бременем лежала на моей семье и на мне самом.

Я столкнулся с ещё одной проблемой — называть моим адвокатам имя Джина Мак-Кинни, моего пассажира той ночью, или нет. Полиции не удалось арестовать Джина, несмотря на усердные поиски. Больше того, они не знали даже его имени. С самого начала Джина ни в чем не подозревали, и, давая свидетельские показания перед большим жюри, Хинс сказал, что мой спутник не совершил никаких противозаконных действий. Сразу после моего ареста полиция объявила по всем радиостанциям Калифорнии о том, что она арестовала «виновного» и хотела бы побеседовать с пассажиром. При этом полицейские постоянно заверяли, что моему спутнику ничего не грозит, поскольку он не причастен к преступлению. Я подозревал, что полиция хотела использовать Джина против меня, и поэтому сначала отказался называть его имя адвокатам. Я не видел смысла в том, чтобы втягивать в это дело Джина, хотя и знал, что его показания, возможно, помогли бы мне. И лишь после того, когда адвокаты заверили меня в том, что, с юридической точки зрения, обвинение ничего не может сделать с Джином, я согласился сказать им его имя. Насколько я мог судить, суд действительно не мог причинить Джину какой-либо вред. Однако Джину так не казалось, и настроен он был скептически. Когда мои адвокаты, наконец, встретились с ним, они очень подробно объяснили ему, что ему ничего не будет за дачу показаний в пользу защиты, и, в конце концов, Джин выступил в суде, несмотря на все свои сомнения. Он продемонстрировал недюжинную смелость, потому что нельзя было исключать, что обвинение попытается пойти на какие-нибудь уловки с целью привлечь его к делу.

Обвинению потребовалось около трех недель для представления дела в суде. Со стороны обвинения было вызвано примерно двадцать свидетелей. Среди них были медсестра, принимавшая меня в Кайзеровской больнице; врач, делавший вскрытие трупа офицер Фрея; специалисты по баллистике из полицейского участка; полицейские, прибывшие к месту перестрелки, и т.д. Однако самыми главными свидетелями обвинения были патрульный Хинс, Генри Гриер, водитель автобуса, который предположительно видел перестрелку, и Дел Росс, утверждавший, что вместе с Мак-Кинни я его похитил. Первым из этих свидетелей давал показания Герберт Хинс.

Когда офицер Хинс занял место для дачи показаний, вскоре стало ясно, что он невероятно волнуется. Он стал говорить о повторяющихся снах, в которых «Черные пантеры» нападали на него. У Хинса не очень хорошо получалось ладно рассказывать, и все его старания говорить связно создавали ощущение, что он совсем сбит с толку. Стало понятно, что прокурор репетировал с Хинсом это выступление, но Хинс был так напряжен, что делал ошибки. С каждой такой ошибкой он опускал голову, словно говорил, что снова попытается следовать сценарию. У Хинса не получалось импровизировать, и он никак не мог пригладить противоречия в своих показаниях.

По словам Хинса, после того, как Фрей приказал мне выйти из машины, мы вместе с ним пошли к машине Хинса (припаркованной позади «Фольксвагена» Ла-Верны), тогда как сам Хинс оставался рядом с машиной Фрея, около передней двери, т.е. где-то на расстоянии тридцати пяти футов от нас. Когда мы с Фреем подошли к машине Хинса, обогнув ее сзади, я, как явствовало из показаний Хинса, «развернулся и открыл стрельбу», а потом мы с Фреем начали «драться» около машины. Как сказал Хинс, он был ранен в правую руку, после чего перебросил пистолет в левую. Сразу после этого, боковым зрением Хинс заметил, что ехавший со мной пассажир (Мак-Кинни) выбрался из «Фольксвагена» и стоит на обочине с поднятыми руками. Хинс направил на него свой пистолет, но, получив от человека заверения в том, что он безоружен, Хинс повернулся в нашу с Фреем сторону. К этому времени, сказал Хинс, мы с Фреем расцепились, хотя полицейский все ещё продолжал висеть на мне. И, когда я повернулся к нему лицом, Хинс выстрелил мне в живот. Хинс не сказал, что видел, как пуля в меня попала, он сказал лишь, что целился мне «в центр тела». После этого Хинс помнил только две вещи: как он послал по рации сигнал «940Б» — экстренный вызов, и две фигуры, убегающие в темноту.

Когда Гэрри приступил к перекрестному допросу свидетеля Хинса, в его показаниях обнаружилось немало противоречий и вопросов, оставшихся без ответа. Хинс постоянно твердил, что он не видел пистолета в моей руке, и в то же время он говорил о том, что я развернулся и начал стрелять. Он так и не смог сказать, кто же попал ему в руку, хотя он сам утверждал, что стрелял в меня, когда я повернулся к нему лицом. Он не стал утверждать, что я стрелял в него, хотя вообще-то полицейских учат замечать такие вещи, как пистолет в руке подозреваемого. Хинс не смог толком описать одежду Мак-Кинни. Некоторые подробности в его показаниях противоречили описанию Генри Гриера, водителя автобуса.

В показаниях Хинса нашлось самое слабое место, на которое Гэрри мастерски обратил внимание присяжных. И почему, спрашивается, Хинс повернулся к Мак-Кинни спиной, поверив последнему на слово, что он не вооружен? Если принять во внимание тот факт, что оклендская полиция не доверяла всем без разбору «Черным пантерам» и ненавидела их, если учесть, что Мак-Кинни, которого Хинс не знал и который разъезжал в одной машине с министром обороны «Черных пантер», мог с большой вероятностью тоже быть членом партии «Черная пантера», становится непонятным, как мог Хинс оставить себя беззащитным, тем более, если он не понимал, откуда шли выстрелы. Как предположил Гэрри в ходе перекрестного допроса Хинса, Хинс повернулся к Мак-Кинни спиной, поскольку его больше волновало то, что будет делать Фрей. В полицейских кругах Фрей был известен как человек, испытывавший потребность в патрулировании негритянской общины. Он был хуже обычного копа, и это делало его чрезвычайно опасным.

Из показаний Хинса и инструкций, данных ему прокурором, стало ясно, что были приложены колоссальные усилия, чтобы избежать любого намека на то, что Фрей и Хинс стреляли друг в друга. Первый вопрос, который Чарльз Гэрри адресовал свидетелю на перекрестном допросе, звучал так: «Вы стреляли в офицера Фрея и убили его?» Хинс сказал, что нет. И все же несколько фактов указывали именно на это, и все попытки Хинса увильнуть от этого признания не помогали обвинению. К примеру, Хинс особенно упирал на то, что выстрелил в меня лишь после того, как, по его словам, мы с Фреем расцепились, подравшись около машины. Более веские доказательства были получены из отдела баллистической экспертизы при полицейском участке. Эксперты пришли к выводу о том, что пли, которые попали и в Фрея, и в Хинса, были выпущены из полицейских револьверов. Это были свинцовые пули без медных оболочек в отличие от двух девятимиллиметровых гильз, найденных на земле на месте перестрелки. Показания экспертов повредили обвинению, потому что Дженсен с самого начала утверждал, что я стрелял в Хинса и Фрея из своего пистолета тридцать восьмого калибра, пули которого совпадали с обнаруженными гильзами. Естественно, этот мифический пистолет нигде не нашли.

В конечном счете, показания Хинса мало что дали обвинению. На втором слушании его речь стала ещё запутанней, а на третьем он вообще не мог объяснить несоответствия в своих показаниях. Потом он все-таки сломается и признает, что видел «третью силу» в перестрелке. Но даже первое выступление Хинса с показаниями было настолько расплывчатым и противоречивым, что его трудно было принять всерьез.

Поэтому показания чернокожего Генри Гриера, одного из главных свидетелей обвинения, были крайне важны. Это был единственный человек, за исключением Хинса, который утверждал, что во время перестрелки у меня был пистолет. Гриер был водителем автобуса и работал в Окленде, в компании, обеспечивающей перевозки пассажиров между Аламедой и Контра-Костой. Согласно его показанием, около 5.00 утра 28 октября 1968 года он вел автобус по Седьмой-стрит, потом остановился и в ярком свете фар увидел, как стреляли в Хинса и Фрея. За происходящим он наблюдал с расстояния примерно в десять футов или меньше. Когда Дженсен попросил свидетеля опознать стрелявшего человека, Гриер покинул место для дачи показаний, подошел к тому месту, где со своими адвокатами сидел я, и положил руку мне на плечо.

Когда Гриер давал свои первые свидетельские показания днем 7 августа 1968 года, я почувствовал, как меня захлестывает отвращение. Очевидно, что Гриера подкупили. Он пошел на это из страха перед белой властью и, возможно, потому, что окружной прокурор обещал ему какие-то подачки. После расследования у моих адвокатов тоже появилась причина подозревать, что у Гриера были проблемы с его работой или с законом, и лишь сотрудничество с окружным прокурором могло помочь ему выпутаться из затруднительного положения. Но чем дальше тянулось первое слушание, острое отвращение, которое я поначалу питал к Гриеру, стало уступать место жалости. Как-никак, Гриер был моим чернокожим братом. Будучи негром, я понимал, что беднягу принудили променять чувство принадлежности к черной расе на выживание. Я знал, что он, должно быть, отвратителен самому себе. На первом слушании я чувствовал, что Гриер не может жить в мире с сами собой. Но, когда он повторил свои показания на втором и на третьем процессе, я понял, что его полностью уничтожили как личность. Он окончательно продался и уже не мог чувствовать стыд за свои поступки. Гриер остался для меня настоящей загадкой.

Показания Гриера были чрезвычайно важны для обвинения. Это доказывается тем, что о существовании этого свидетеля Чарльз Гэрри узнал всего лишь за шесть дней до появления этого свидетеля в суде — 1 августа. В этот же день было завершено формирование жюри присяжных, и по правилам судопроизводства, обвинение должно было назвать защите имена и адреса всех своих свидетелей, которых оно собиралось вызвать в суд. Именно в тот день Гэрри впервые увидел в списке свидетелей фамилию Гриера и узнал, что это был за человек. На протяжении всех девяти месяцев подготовки к суду Дженсен тщательно следил за тем, чтобы Гриер вообще не упоминался в деле. Водитель автобуса не давал показаний перед большим жюри. Во всех полицейских рапортах, во всех официальных заявлениях, в которых рассматривалась каждая деталь происшествия, фамилия одного из самых важных «свидетелей» перестрелки замалчивалась. Дженсен продемонстрировал выдающееся мастерство в применении тактики Макиавелли. Лишь тогда, когда скрывать Гриера было больше невозможно, мой адвокат узнал о том, что этот человек будет свидетельствовать в суде.

В тот момент, когда мои адвокаты получили от обвинения список свидетелей, куда был включен Гриер, им предоставили ещё одну поразительную улику — расшифровку записанного на кассету разговора между Гриером и полицейским инспектором Фрэнком Мак-Коннеллом. Беседа свидетеля и инспектора состоялась в полицейском участке спустя полтора часа после перестрелки. Полиция забрала Гриера в участок для дачи показаний почти сразу после происшествия, и тогда он описал все, что он якобы видел. Он также идентифицировал меня как стрелявшего по фотографии из полицейской картотеки, которую инспектор Мак-Коннелл показал ему.

Когда мои адвокаты познакомились с показаниями Гриера, которые он дал по свежим следам, мы поняли, почему полиция и обвинение скрывали от нас этого свидетеля. Если бы Чарльзу Гэрри удалось поговорить с Гриером пораньше, то довольно быстро адвокат убедил бы его в том, что его показания в суде не пройдут. Начать с того, что Гриер не давал «показания» полиции. Его допрос в полицейском участке был классической устной провокацией. Инспектор взял Гриера, который не только слабо представлял себе случившееся, но и во многих случаях был вообще не уверен в том, что видел, в оборот и так формулировал вопросы, что они подразумевали нужный полицейским ответ. Стоило Гриеру заколебаться или остановиться и попытаться подробнее вспомнить увиденное, как инспектор Мак-Коннелл подсказывал ему готовый ответ, предлагая свой сценарий развития событий. Гриер покорно соглашался. Некоторые моменты в показаниях Гриера были настолько губительны для обвинения, что казалось невероятным, как Дженсен мог сделать ставку на Гриера как на главного свидетеля. Должно быть, прокурор вдохновился тем, что Гриер поклялся — пистолет был у меня в руке.

Во-первых, описывая стрелявшего (позже Гриер опознает в этой личности меня), Гриер сказал, что он был не выше пяти футов ростом, или, как сказал инспектор Мак-Коннелл, «его можно было бы назвать типичным коротышкой». Мой рост — пять футов и десять с половиной дюймов. Как видно, Гриер порядком ошибся насчет моего роста. Свидетель также показал, что я был одет в черную рубашку, светлую куртку желто-коричневого цвета, плюс был чисто выбрит. Полиция забрала всю одежду, которая была на мне в ту ночь. В протоколе было зафиксировано, что я был одет в черную куртку, белую рубашку и у меня была двухнедельная щетина (что подтверждается крупноплановой фотографией, сделанной полицией в тот момент, когда я лежал на кушетке в Кайзеровской больнице). Многое из сказанного Гриером противоречило показаниям офицера Хинса.

Гриер сказал инспектору Мак-Коннеллу, что ехал на своём автобусе в западном направлении по Седьмой-стрит. По его словам, подъехав к перекрестку Седьмой-стрит и Уиллоу-авеню, как раз где шло строительство нового здания почты, он увидел две припаркованные патрульные машины, а рядом с ними двух полицейских и двух гражданских, стоявших на дороге. Гриеру показалось, что полицейские, скорее всего, выписывали гражданским штраф или проводили программную проверку. Поэтому водитель почти не задумался об этой сцене и поехал дальше, к месту, где заканчивался его маршрут. (Это утверждение противоречит показаниям Хинса, согласно которым второй пассажир [Мак-Кинни] оставался в «Фольксвагене» до тех пор, пока Хинса не ранили.) Потом, как продолжал рассказывать Гриер, он доехал до конца своего маршрута, развернулся и поехал обратно — в восточном направлении по Седьмой-стрит, при этом в автобус село три пассажира. В тот момент, когда он снова проезжал мимо патрульных машин, по его словам, Фрей и я шли по направлению к одной из машин, а офицер Хинс следовал за нами. (Хинс же сказал, что стоял позади машины Фрея, пока мы шли к другой машине, и не сопровождал нас.) Согласно показаниям Гриера, пока Фрей рядом со мной, я полез в куртку, вытащил пистолет и выстрелил в Хинса, который шел сзади. Хинс упал на землю. К этому моменту, сказал Гриер инспектору Мак-Коннеллу, он уже остановил автобус на расстоянии тридцати-сорока ярдов от нас. Потом мы начали с Фреем драться, и Гриер услышал второй выстрел. Водитель бросился к телефону в автобусе, чтобы позвонить в центральную диспетчерскую автопарка, а когда оглянулся назад, то увидел, как Фрей падает, я встаю над ним и стреляю в него, лежащего на спине, три-четыре раза. Потом, по словам Гриера, я повернулся и побежал на запад, а через несколько минут к месту перестрелки со всех сторон прибыла полиция и сбежались люди. Гриер сообщил инспектору Мак-Коннелу, что он не видел второго гражданского, когда ехал мимо нас обратно в восточном направлении. По словам Гриера, во время перестрелки «этого второго» нигде не было видно. (Хинс показал, что Мак-Кинни стоял у обочины, подняв руки вверх.)

Как только Гэрри и другие мои адвокаты ознакомились с письменной расшифровкой показаний водителя автобуса, а также получили от обвинения имя и адрес свидетеля 1 августа, они попытались связаться с Гриером. Он не появлялся на работе в течение следующих шести дней. Адвокаты снова и снова звонили ему домой, но не могли дозвониться. Каждый раз они слышали в трубке записанное сообщение, в котором говорилось, что номер не в порядке. Около дома Гриера постоянно дежурили. Но там никого не было. Невозможно было найти ни самого Гриера, ни членов его семьи. Гриер как в воздухе растворился. Ни один из адвокатов не видел Гриера в глаза до того, как этот человек вошел в зал суда 7 августа, чтобы свидетельствовать со стороны обвинения. В тот день, когда его имя было объявлено защите, Гриер был взят под охрану сотрудниками окружного прокурора. В условиях строгой секретности его поселили в отеле «Озеро Мерритт» в центре Окленда, что полностью обезопасило свидетеля от расспросов защиты. После того, как Гриер, наконец, объявился, у Чарльза Гэрри было всего лишь несколько часов, чтобы подготовить вопросы для перекрестного допроса свидетеля на основании показаний Гриера, предоставленных обвинением. Впрочем, у Гэрри было шесть дней для изучения показаний Гриера, данных им инспектору Мак-Коннеллу. И Гэрри хватило времени подготовиться для того, чтобы полностью дискредитировать показания Гриера, когда тот оказался в суде на месте для свидетелей. А все потому, что в суде, когда его допрашивал Дженсен, Гриер изменил многие моменты в своих показаниях. Невероятно, но факт.

Присяжные не были ознакомлены с письменной расшифровкой показаний Гриера, снятые с него под присягой инспектором Мак-Коннелом. Поэтому, когда 7 августа Дженсен предъявил суду Гриера в качестве свидетеля, присяжные впервые слушали рассказ Гриера о перестрелке. Прокурор провел допрос свидетеля очень ловко и сделал особенный упор на ту часть показаний, где речь шла о том, как я вытащил пистолет из-под рубашки, выстрелил в Хинса, а потом встал над Фреем и убил его, выстрелив в него три-четыре раза или больше. Когда Гриер подошел ко мне с целью подтвердить, что стрелял именно я и никто другой, присяжные, должно быть, поверили в мою вину, поскольку Гриер предстал перед ними спокойным и уверенным свидетелем.

Однако Дженсен допустил грубейшую ошибку. Он подумал, что не стоит больше беспокоиться о расхождениях в показаниях Гриера, данных им спустя полтора часа после перестрелки, и тех, которые прокурор вложил в его уста. Дженсен велел Гриеру сказать присяжным, что он находился на расстоянии меньше десяти футов от участников перестрелки, тогда как в сделанном под присягой заявлении инспектору Мак-Коннеллу Гриер сказал, что он был от нас в тридцати-сорока ярдах. В суде Гриер показал, что я полез за пистолетом под рубашку, тогда как сначала он сказал, что за пистолетом я полез в карман куртки или пальто. На суде Гриер заявил, что Фрей упал вперед, лицом к земле, а Мак-Коннелу он сказал, что Фрей упал на спину. В суде прозвучало, что фары автобуса освещали место перестрелки и Гриер мог хорошо видеть происходящее, но инспектору Гриер сказал, что затрудняется определить возраст стрелявшего, так как голова у него была опущена и Гриер «не мог хорошенько его рассмотреть». На суде, когда его допрашивал Дженсен, Гриер сказал, что я побежал по направлению к стройке, однако, когда его об это спрашивал Мак-Коннелл, Гриер ответил, что я побежал не к стройке, а к северу, по направлению к заправке.

Чарльзу Гэрри понадобилось три с половиной часа перекрестного допроса, чтобы подорвать доверие к Гриеру. В своих вопросах к свидетелю и в своём заключительном слове Гэрри показал, что между первой и второй версией показаний Гриера существует, по меньшей мере, пятнадцать противоречий. «Какое-то время, — сказал Гэрри присяжным под конец слушания, — я полагал, что мистер Гриер просто заблуждается. Я действительно так думал, причем довольно долго. Но теперь я пришел к выводу, что этот человек либо намеренно лжет, либо он психопат и на него нельзя полагаться, когда речь заходит о фактах. Что касается Хьюи Ньютона, то любой из этих вариантов для него смертелен».

Во время перекрестного допроса свидетеля Гэрри сначала указал на то, что не было абсолютно никакой необходимости брать Гриера под охрану. Несмотря на все энергичные возражения Дженсена, который то и дело вскакивал с места и называл вопросы Гэрри к свидетелю «неправомочными, не относящимися к делу и несущественными», Гэрри заставил Гриера признать, что никто из сотрудников окружного прокурора не удосужился ему объяснить причины, вследствие которых его взяли под охрану до суда. Кроме того, Гриер чувствовал себя в полной безопасности, ему никто не угрожал, и он не ощущал потребности в защите. Это было эффектное начало, поскольку присяжные получили возможность увидеть, что суд ведется безжалостным прокурором, который нарушил законное право адвокатов обвиняемого задать вопросы предполагаемому свидетелю.

Потом Гэрри продолжил мастерски развивать свою стратегию. Его целью было уличить Гриера в обмане. Гэрри заставил свидетеля повторить то же самое, что он рассказывал присяжным, когда вопросы ему задавало обвинение. Гэрри хотел, чтобы присяжные очень четко поняли, что происходит (присяжные все ещё оставались в неведении насчет первых показаний Гриера инспектору Мак-Коннеллу). Когда Гриер закончил, Гэрри взялся за дело. Одно за другим он продемонстрировал расхождения в показаниях Гриера. Вот отрывок из перекрестного допроса Гриера защитой:

Гэрри: Во что был одет гражданский?

Гриер: Ну, сэр, на нем была темная куртка и светлая рубашка.

Гэрри: На самом деле, сэр, не был ли он — не был ли гражданский одет в темную рубашку и светлую желто-коричневую куртку?

Гриер: Нет, сэр.

Гэрри: Я хочу, чтобы вы подумали прежде, чем давать ответ на этот вопрос. Я собираюсь задать его повторно. Разве не верно, что человек, которого вы назвали гражданским, не был одет в темную, черную, рубашку и светлую желто-коричневую куртку?

(Молчание)…

Гэрри: Светлая желто-коричневая куртка?

Гриер: Нет, сэр. Она была темная.

Судья Фридман: Какой был ответ?

Гриер: Темная.

Судья Фридман: Что была темная?

Гриер: Верхняя одежда была темного цвета.

Гэрри: Какого роста был тот гражданский?

Гриер: Я смотрел из автобуса, сэр, под каким-то углом, так что я не могу сказать, сэр.

Гэрри: Разве тот гражданский не был ниже пяти футов ростом?

Гриер: Я не знаю, сэр.

Гэрри: Вы можете сказать, был ли гражданский крупного телосложения или худой, или ещё какой-нибудь?

Гриер: Я не обратил на это внимания, Советник.

Гэрри: Мистер Гриер, вам известно, что вы находитесь под присягой?

Гриер: Да, сэр, мне известно.

Дженсен: Возражения, Ваша честь. Вопрос имеет косвенное значение.

Гэрри: Мистер Гриер, вы давали показания инспектору Мак-Коннеллу 28 октября 1967 года в 6.30 утра?

Гриер: Совершенно верно, сэр.

Гэрри: И в это время разве вы не сказали инспектору Мак-Коннеллу, что тот человек был ниже пяти футов?

Гриер: Я мог, пожалуй, сэр.

Гэрри: Так вы сказали это или нет?

Гриер: Я не помню, чтобы делал какое-то особое заявление, сэр, что касается этого факта, сэр.

На этом слушание было прервано и перенесено на следующий день. На следующее утро, это было в четверг, 8 августа, в отсутствие жюри присяжных, Гэрри выступил в суде с двумя ходатайствами, предметом которых стали нарушения закона в ходе судебного разбирательства. Первое ходатайство было связано с фактом сокрытия от защиты свидетеля. «Вчера мы впервые узнали о том, — сказал Гэрри судье Фридману, — что сразу после предъявления нам списка свидетелей обвинение упрятало этого человека [Гриера] и скрывало его неизвестно где под предлогом защиты. Его отправили в отель «Мерритт», и мы не знали об этом вплоть до появления этого свидетеля вчера в зале суда. Наше ходатайство построено на том факте, что обвинение приложило все силы, чтобы помешать защите реализовать свое право и выполнить свои обязательство и свой долг, связанные с подготовкой и представлением такого серьезного дела, каким является данный случай. Я чувствую себя так, будто я хромой, я связан по рукам и ногам. И я обращаюсь к суду за помощью».

Дженсен тут же ответил, что, если бы Гэрри хотел побеседовать с любым свидетелем обвинения, то ему следовало бы прийти в офис окружного прокурора на следующий же день после ознакомления со списком свидетелей обвинения и поговорить с этим свидетелем прямо там.

На что Гэрри ответил: «У меня есть право видеться со свидетелями тогда, когда я сам этого хочу, и на моих условиях… Я потратил не один час, для того чтобы выяснить местонахождение этого человека, а все это время он жил в режиме секретности». После чего мой адвокат перешел к представлению второго ходатайства:

«Причиной моего второго ходатайства послужила атмосфера, создавшаяся в здании суда. Я вынужден обратить внимание суда на следующее. Дело в том, что здание суда, начиная с входа, наводнено и окружено помощниками шерифа Аламедского округа и прочими полицейскими агентами, чье присутствие приводит людей в замешательство и является оскорбительным. На мой взгляд, присутствие полиции оказывает непосредственное давление и воздействие на жюри присяжных.

С учетом обстоятельств нашего дела я вынужден призвать суд обратить внимание на то, что мы не можем быть уверены в том, что мы добьемся справедливого судебного разбирательства в таких условиях, когда присяжные заходят в суд, а помощники шерифа спрашивают их имя и цель пребывания в здании суда, и все в таком духе. По той же самой причине я возобновляю ходатайство о нарушениях закона в ходе судебного разбирательства».

Судья Фридман: Ходатайство отклонено. Пригласите присяжных.

После этого присяжные вернулись на свои места, и Гэрри продолжил перекрестный допрос Генри Гриера.

Гэрри: Мистер Гриер, разве вы сначала не увидели этого полицейского и этого гражданского, как вы и сказали, стоявшими рядом друг с другом, когда ваш автобус находился, по крайней мере, на расстоянии тридцати-тридцати пяти ярдов от места событий?

Гриер: Нет, сэр.

Гэрри (зачитывает расшифровку записи показаний Гриера): «…И потом я заметил, когда подошел, увидел полицейского, идущего с каким-то парнем ко второй патрульной машине, и этот парень был невысокого роста, коротышка какой-то. Он — как раз тогда, когда я подъехал на тридцать, тридцать или сорок ярдов, я заметил, что мужчина начинает лезть в свою куртку…»

Гэрри: Вы дали такой ответ инспектору Мак-Коннеллу в то утро, не так ли, сэр?

Гриер: Да, сэр.

Гэрри: Мистер Гриер, этот человек был ниже пяти футов, не так ли? Могли бы вы ответить на этот вопрос однозначно — либо «да», либо «нет»…

Гриер: Я не знаю, Советник.

Гэрри (зачитывает отрывок из расшифровки):

«Вопрос: И какого роста, как вы думаете, он был?

Ответ: Не выше пяти футов.

Вопрос: Очень невысок?

Ответ: Очень невысок».

Гэрри: Вы так сказали тогда, разве нет?

Гриер: Да, сказал.

Гэрри: Мистер Гриер, какой вес был у этого человека?

Гриер: Я не знаю.

Гэрри: Как по-вашему?

Гриер: Я не знаю, Советник.

Гэрри (зачитывает расшифровку):

«Вопрос: Примерно сколько он весил, как вы считаете?

Ответ: Ну, 125».

Гэрри: Такой ответ вы дали на вопрос?

Гриер: Такое могло быть, Советник.

Гэрри: Был ли этот парень, этот мужчина, которого вы видели в то утро, был ли этот парень крепким или худым, или среднего телосложения, или каким он был?

Гриер: Среднего телосложения, я бы сказал.

Гэрри: На самом деле, человек, которого вы описывали, был коротышкой, не так ли?

Гриер: Да не был он таким, сэр.

Гэрри (цитирует расшифровку):

«Вопрос: Он был крупный, здоровый?

Ответ: Нет.

Вопрос: Стройный?

Ответ: Его можно было бы назвать допустим, коротышкой».

Гэрри: Разве не так вы сказали?

Гриер: Такое могло быть, Советник.

Гэрри: Именно так вы сказали, сэр?

Гриер: Возможно, и так. Я мог это сказать, да, сэр.

Гэрри: Мне нужен более точный ответ. Именно это вы сказали, сэр?

Гриер: Как я уже говорил, Советник, без всякой ошибки, я мог так сказать.

Гэрри: Это была правда, не так ли, сэр?

Гриер: Правда, сэр.

После этого, пока Дженсен просил занести в протокол свое неодобрение, Гэрри в полном объеме зачитывал присяжным расшифровку записи показаний Гриера, данных инспектору Мак-Коннеллу. В сознание присяжных не могло не закрасться какое-то подозрение насчет главного свидетеля обвинения, а, может быть, они даже почувствовали, что здесь дурно пахнет.

Самое драматическое и одно из самых существенных опровержений, касавшихся показаний Гриера, Чарльз Гэрри сделал в заключительном слове от лица защиты. Адвокат подошел к столу, на котором были разложены все вещественные доказательства по делу, и взял черную кожаную куртку, которая была на мне 28 октября. Потом он взял револьвер тридцать восьмого калибра, принадлежавший Хинсу, и направился к скамье присяжных. Гэрри остановился перед присяжными и зачитал первоначальные показания Гриера, где говорилось, что я полез в карман моей куртки или пальто и вытащил оттуда пистолет. Гэрри сказал, что пистолет, который, как утверждало обвинение, я прятал, — пистолет тридцать восьмого калибра, не мог быть значительно меньше, чем револьвер Хинса, и с этими словами адвокат положил пистолет в карман куртки. Пистолет сразу же из кармана вывалился. Гэрри положил его в другой карман, но пистолет и там не удержался. Адвокат предпринял ещё несколько попыток запихивания пистолета в карман куртки, однако он неизменно вываливался оттуда, потому что карман был слишком мал для такого оружия. Гэрри вновь напомнил присяжным показания Гриера. «И если это не дьявольская ложь, — сказал Гэрри, — тогда я вообще не знаю, что такое ложь. Именно поэтому он переложил пистолет из своего пальто под рубашку. Можно ли исправить дело ещё более элегантным образом? Попробуйте. Это небольшой карман, где-то три с половиной дюйма глубиной. Поэтому его показания изменились. И обвинение знало об этих изменениях и потворствовало им. Чтобы добиться обвинительного приговора».

В понедельник, утром 12 августа, для дачи свидетельских показаний со стороны обвинения в суд прибыл Дел Росс, сопровождаемый собственным адвокатом. В этот момент Дженсен отчаянно нуждался в этом свидетеле. Два основных свидетеля по делу — Хинс и Гриер — не были настолько убедительны, как надеялся окружной прокурор. Росс был последним шансом для него. Согласно показаниям Росса, которые он давал перед большим жюри в ноябре 1967 года, сразу после перестрелки я прыгнул в его машину в сопровождении ещё одного человека и под дулом пистолета заставил его отвезти нас подальше от места событий. Этот свидетель был вторым человеком, утверждавшим, что я держал в руке пистолет. Обвинение в похищении тоже имело значение, поскольку данный поступок свидетельствовал о том, что знал, что совершил преступление и предпринял отчаянную попытку спастись бегством. Росс сказал большому жюри, что я запрыгнул на заднее сидение его машины, а мой спутник сел на переднее. По словам Росса, сначала он отказался выполнить приказ, но, когда я наставил на него пистолет, подчинился. По словам Росса, я сказал ему следующее: «Я только что застрелил двух пижонов» и «Я бы пострелял ещё, если бы пистолет не заело». Когда свидетелю показали мою фотографию, он опознал меня как человека с пистолетом.

Приглашая Росса 12 августа на место для дачи показаний в суде, Дженсен и думать не мог (у него не было никаких причин так думать), что Росс не станет повторять в точности то, что он говорил перед большим жюри. Свидетель ответил на несколько первых вопросов: где он живет, имел ли он машину в октябре 1967 года, какой модели была машина и т.д. и т.п. Но, когда Дженсен спросил Росса о том, где тот находился в пять часов утра 28 октября, свидетель не дал ответа на этот вопрос. «Я отказываюсь отвечать, потому что это может быть мне поставлено в вину», — сказал Росс. Дженсен не мог поверить своим ушам. Он попросил судебного стенографиста зачитать ему ответ свидетеля, словно хотел удостовериться, что он не ослышался. Росс был свидетелем обвинения. Больше того — он был потерпевшим, а не обвиняемым. На потерпевших же пятая поправка не распространяется. Росс продолжал отказываться отвечать на вопрос, что привело Дженсена в ярость. С его точки зрения, настойчивый отказ свидетеля отвечать мог серьезно повредить обвинению и к тому же сделать ему плохую рекламу. Создалось бы такое впечатление, что происходит нечто сомнительное (что, на самом деле, имело место). В итоге офис окружного прокурора был бы выставлен в неблагоприятном свете. Дженсен обратился к судье Фридману и сказал, что свидетель обязан отвечать на все его вопросы, указав на то, что девять месяцев назад свидетель уже давал показания по делу перед большим жюри. В этот момент судья распорядился, чтобы присяжные покинули зал суда. Адвокат свидетеля заявил, что Росс делает личное заявление о том, что он находится под защитой пятой поправки. По словам адвоката, вопросы, задававшиеся во время суда его клиенту, могут выйти за пределы фактических ответов, которые Росс давал большому жюри, и вызвать новые вопросы. Вот эти вопросы могут нанести клиенту вред. Адвокат Росса предположил, что его клиент, возможно, знает больше о произошедших утром 28 октября событиях, чем он рассказал большому жюри.

И прокурор, и судья столкнулись с настоящей дилеммой. Судья Фридман решил ответить на поведение свидетеля тем, что сократил слушания в тот день. На следующий день судья гарантировал Россу юридическую неприкосновенность и заявил, что свидетель не будет преследоваться в судебном порядке в связи с его показаниями по данному делу, за исключением лжесвидетельства или проявление неуважения к суду отказом отвечать на заданные вопросы. Теперь Росс, как ни крути, должен был отвечать на вопросы Дженсена и больше не мог ссылаться на пятую поправку. Однако стоило прокурору опять начать допрос свидетеля и задать ему те же вопросы, на которые Росс не дал накануне ответа, как свидетель повторно отказался рассказать, где он был в 5.00 часов утра 28 октября 1967 года на том основании, что это может быть поставлено ему в вину. Судья рассердился не на шутку и повторил, что Росс должен отвечать на вопросы, раз ему гарантирована неприкосновенность. В противном случае, пообещал судья, свидетель отправится в тюрьму за неуважение к суду. Но Росс твердо стоял на своём, по-прежнему отказываясь отвечать на вопросы. Судья Фридман как раз готовился оформить Росса в тюрьму, когда Дженсена осенило, что можно сделать с непреклонным свидетелем и обернуть все в пользу обвинения.

«Мистер Росс, — спросил прокурор свидетеля, — вы помните, что произошло утром 28 октября 1967 года?» Росс молчал. Судья Фридман быстренько вмешался и спросил Росса: «Если вы не помните события того утра, тогда вам следует так и сказать, что вы не помните. Суд не хочет вас ни к чему принуждать. Может быть, вы не помните того, что тогда произошло?» Росс подтвердил, что не помнит.

Невозможно было смотреть, как судья помогает Дженсену. Было ясно, что они задумали. Судья решил показать, что свидетеля нельзя наказывать то, что его подводит память. Поэтому обвинение собиралось помочь освежить Россу память, зачитав ему его собственные показания перед большим жюри, которые обычно никогда не считаются доказательством в суде. Чарльз Гэрри активно протестовал против этого, однако судья Фридман был непоколебим. Дженсен прочел показания Росса перед присяжными, и эти показания вошли в судебный протокол.

Еще никогда поддержка судьи Фридмана, оказанная им прокурору Дженсену, не была настолько очевидной, как в эпизоде с Делом Россом. Для моего процесса такой произвол был обычным явлением. Когда свидетель обвинения не смог давать показания, опасаясь повредить себе, они гарантировали ему неприкосновенность, чтобы все, что он скажет, не могло быть использовано против него. Потом судья хитростью добился, чтобы Росс признал, что он не может вспомнить свои показания перед большим жюри, и тогда обвинение получило возможность зачитать его показания. Зато когда через двадцать дней наш свидетель, Джин Мак-Кинни, отказался давать невыгодные для себя показания, они не стали предлагать ему неприкосновенность или упрашивать его, они просто бросили его в тюрьму. Полиция уже освободила Мак-Кинни от причастности к делу, тем не менее, ему не предложили неприкосновенность для самозащиты. Это был единственный раз, когда на открытом слушании так ярко проявилось противоречие между правосудием и тем, что вытворяли судья с прокурором. Нужные им люди получали неприкосновенность, если знали, что их показания могут повредить им. Наши люди, хотя и освобожденные от причастности к делу, но не доверявшие системе, попадали за решетку. Судебный процесс был не чем иным, как большой шарадой. Цель этой игры состояла в том, чтобы отправить меня в газовую камеру.

Однако все их уловки с показаниями Дела Росса, в конечном итоге, ни к чему не привели, потому что Чарльз Гэрри выложил последний козырь. За две недели до начала суда он беседовал с Россом в своём офисе и записал разговор на пленку. Во время этой беседы Росс признал, что солгал большому жюри. Он решил быть заодно с властями, поскольку у полиции на него были ордера за нарушения правил парковки, и он боялся. Росс сказал Гэрри, что той ночью у меня не было пистолета, что я был почти без сознания и ничего Россу не говорил. Разумеется, когда Гэрри приступил к перекрестному допросу Росса, свидетель не вспомнил беседу с моим адвокатом. Поэтому Гэрри включил магнитофон и дал присяжным возможность прослушать всю пленку целиком, несмотря на страстные протесты Дженсена.

В результате обвинение в похищении с меня было снято за недостатком улик. Теперь меня обвиняли по трем пунктам, а не четырем, как раньше. Вызов Росса в суд в качестве свидетеля обвинения окончился полным провалом. И все-таки Росса вызвали на второе и третье слушания по моему делу. Оба раза он отказывался от своей позиции, занятой на первом слушании. Несмотря на это, я не приходил в раздражение от Росса. Как и Гриер, он был раздавленным и сломанным человеком, запуганным могущественным государством и не вызывавшим ничего, кроме жалости. Гораздо больше меня выводило из себя поведение прокурора, который одурачил и использовал Росса. На самого Росса, не сумевшего защитить себя, я не сердился.

Росс был последним важным свидетелем со стороны обвинения, и после выступления Росса в суде обвинение закончило изложение своей версии дела. В любом судебном разбирательстве бремя поиска доказательств лежит на обвинении. Именно обвинение должно собрать доказательства вины подсудимого, чтобы эта вина была признана без малейших сомнений. Многие обвинительные заключения, сделанные прокурором, были построены на допущениях и намеках, а не на фактах. Несмотря на целенаправленное желание прокурора сделать из меня человека с пистолетом, немало его доказательств обернулись для него не тем, что он ожидал. В дополнение к слабым местам в показаниях Гриера и Хинса, которые к тому же не согласовывались в основных моментах, в построениях окружного прокурора был целый ряд упущений и ошибок.

У Дженсена никак не выходила картина перестрелки. Например, он не мог разобраться с местонахождением двух девятимиллиметровых гильз, обнаруженных полицейскими на месте перестрелки. Дженсен предположил, что эти гильзы, которые не подходили к пистолетам полицейских, были от пуль револьвера тридцать восьмого калибра, который якобы был у меня в ту ночь. Гильзы были найдены на расстоянии двадцати-двадцати пяти футов друг от друга, одна лежала между полицейскими машинами, вторая — около заднего левого крыла машины Хинса, как раз там, где был застрелен Фрей. Гриер и Хинс сходились в том, что мы вместе с Фреем подошли к машине Хинса со стороны заднего багажника и пока мы не дошли до этого места, никакой стрельбы не было. Спрашивается, как могла вторая гильза оказаться на расстоянии двадцати пяти футов оттуда? Я же не мог быть в двух местах одновременно. Это была неразрешимая головоломка в аргументах обвинения. Единственное возможное ее решение состояло в признании того, что на месте событий был кто-то третий, и он стрелял. Однако обвинение полностью исключало такую возможность, потому что оно хотело получить одного субъекта преступления — меня.

Кроме того, мои адвокаты пришли к выводу, что записи разговоров полицейских в то утро выглядят очень загадочно. Они внимательнейшим образом изучили письменную расшифровку записи всех разговоров между патрульными в машинах и диспетчерской в здании полицейской администрации. Запись начиналась с запроса офицера Фрея, с которым он обратился в диспетчерскую сразу после того, как остановил меня около 5.00 утра. Фрей запрашивал информацию обо мне и о машине, которую я вел. Переговоры полицейских продолжались и после прибытия других полицейских машин на место преступления. Анализируя обмен информацией между патрульными и диспетчерской, мои адвокаты обнаружили указания на то, что из диспетчерской посылались сообщения в другой полицейский участок Окленда, и эти сообщения не проходили по рациям полицейских на месте перестрелки. Отсюда вытекало, что, либо пленки были подделаны, либо в полицию звонили свидетели перестрелки и давали такие сведения, которым полицейские, участвовавшие в перестрелке, не обладали.

К примеру, получив от Фрея запрос обо мне, диспетчер предположил, что я был связан с криминалом, и около 5.15 разослал информацию обо мне как о «подозреваемом», где говорилось, что я одет в дубленку. Через полчаса он по непонятным причинам рассылает другую сводку, где сказано, что на мне была «одежда темного цвета». В диспетчерскую об этом не поступало никаких сообщений от полицейских. В записи нет указаний на источник подобной информации. Откуда диспетчер узнал, что на мне была темная одежда? Ведь Генри Гриер тоже упомянул в своих показаниях инспектору Мак-Коннеллу, что стрелявший был коротышкой в желто-коричневой куртке. Был ли кто-то третий на месте перестрелки, который дал наводку на темную одежду? На суде Дженсен ни разу не обмолвился присяжным о такой возможности, хотя полицейские опрашивали свидетелей, услышавших выстрелы и прибежавших к месту перестрелки буквально через несколько секунд после того, как все было кончено. Мои адвокаты даже предположили, что какое-то количество людей находились достаточно близко к месту событий и могли видеть происходящее. Одна женщина, чернокожая проститутка, сказала полиции, что видела трех человек, убегавших в направлении автозаправки на углу Седьмой-стрит и Уиллоу-авеню. Еще одни свидетель, молодой человек, видел две машины, уносившиеся в северном направлении по Седьмой-стрит. Дженсен не вызвал этих людей в суд в качестве свидетелей, потому что хотел создать впечатление, будто я был единственным человеком, который мог убить Фрея. И все же отчеты других свидетелей противоречили его теории (впоследствии, на третьем слушании, даже Хинс признается, что на месте перестрелки был кто-то третий).

Была ещё одна улика, которую Дженсену было трудно отклонить, — сборник законов, который был у меня в руке, когда Фрей приказал мне идти к машине Хинса. Чарльз Гэрри указал присяжным на то, что вряд ли я мог одновременно нести в правой руке и пистолет, и книгу. Но ещё существенней была причина, побудившая меня взять с собой эту книгу. Зачитывание полицейским отрывков из законодательства было для меня единственным средством защиты в случае незаконного ареста. Я уже прибегал к этому средству бесчисленное множество раз, и сотни жителей в негритянской общине подтвердили бы, что видели, как я это делал, и могли бы засвидетельствовать, что чтение полицейским законов было моей обычной практикой. Я собирался проделать это и утром 28 октября, т.е. прочитать отрывок из законодательства офицеру Фрею. Уж этот факт Дженсен никак не мог извратить.

Возможно, самое серьезное упущение Дженсена на протяжении всего судебного разбирательства было связано с показаниями Гриера. Дженсену так и не удалось доказать, что важнейшее слово в письменной расшифровке записи беседы Гриера с инспектором Мак-Коннеллом было изменено. Лишь по счастливой случайности Чарльз Гэрри обнаружил, что это слово было неверно записано машинисткой из офиса окружного прокурора при расшифровке записи. Это слово было настолько важным, что могло поставить под сомнение опознание меня Гриером по фотографии, которую ему показали в полицейском участке. Что было хуже, так это то, что Гэрри наткнулся на эту ошибку уже после завершения слушаний, когда присяжные обсуждали свой вердикт.

5 сентября присяжные попросили письменную расшифровку показаний Гриера. Судья Фридман вызвал Гэрри и Дженсена в свой кабинет и попросил у них копию показаний. У суда не было копии (судебный секретарь забыл потребовать копию в качестве улики), а Чарльз Гэрри одолжил свою копию кому-то ещё. Так что Дженсен принес подлинную рабочую копию расшифровки. Гэрри быстро пробежал глазами по документу и замер от удивления, когда прочел показания Гриера. Самое решающее слово было исправлено ручкой, отчего смысл предложения полностью менялся. Вот этот отрывок:

«Вопрос: Сколько ему лет?

Ответ: Даже не знаю, ведь я видел все лишь в свете фар. Я не мог — я хорошо его РАССМОТРЕЛ, запомнил его лицо, но — поскольку фары светили прямо ему в глаза, он опустил голову, и я не мог хорошенько его разглядеть».

Напечатанное машинисткой слово «рассмотрел» было кем-то исправлено на правильное слово «не рассмотрел». Однако на протяжении всего процесса Дженсен, прекрасно знавший, как этот момент важен, не проинформировал ни Гэрри, ни присяжных, ни суд о том, что при расшифровке показаний возник вопрос, насколько хорошо Гриер мог рассмотреть подозреваемого. На самом деле, Дженсен утверждал, что Гриер хорошо разглядел стрелявшего и потому смог опознать меня. С морально-этической точки зрения, как только у него появились малейшие сомнения насчет «рассмотрел» или «не рассмотрел», он должен был сообщить об этом суду и адвокату подзащитного. И если у прокурора была хотя бы капля совести, он бы прослушал запись показаний ещё раз, чтобы удостовериться в том, какое же слово сказал Гриер. Но Дженсена это совершенно не волновало.

В этом существенном вопросе, равно как во всех других сомнительных случаях (местонахождение гильз, запись переговоров полицейских, сокрытие Гриера до суда, не приглашение в суд важных свидетелей, изменение первоначальных показаний Гриера) Лоуэлл Дженсен оказался недостоин уважения. Ведь работа прокурора заключается в том, чтобы выносить приговор виновному, а не осуждать не виновного человека. При разбирательстве моего дела у Дженсена было много причин поверить в мою невиновность. Он решил проигнорировать их все.

После того, как обвинение закончило излагать свою версию дела, утром 19 августа Чарльз Гэрри подал ещё одно ходатайство с указанием на нарушения закона в ходе судебного разбирательства. Свое ходатайство Гэрри аргументировал тем, что для его подзащитного ни о каком справедливом суде в Окленде речи идти не может ввиду царящей атмосферы ненависти, жестокости и разногласий. В качестве конкретного примера проявления ненависти Гэрри прочитал суду несколько отрывков из писем, которые мы с ним регулярно получали. Так, например, одно из писем прислали четверо моряков в отставке, утверждавшие, что они знали Фрея. В письме было заявлено, что ни я, ни Гэрри не выживем и десяти дней после завершения процесса независимо от того, каким будет приговор. А вот и другое письмо с подписью «ККК»:

Поклоннику ниггеров.

Догадываюсь, что наш преступничек-негр собирается дешево отделаться, потому что присяжных и свидетелей так всех запугали, что они не осмелятся вынести обвинительный приговор. Надеюсь, его пристрелят на улице кое-какие друзья бедного полицейского, которого он убил. «Черные пантеры» разгуливают повсюду при полном параде, и я не понимаю, почему бы ККК и Американской нацистской партии не сделать то же самое. Кажется, мы живем в свободной стране. Чертовски плохо, что мы прекратили линчевание. По крайне мере, тогда эти проклятые ниггеры знали свое место и не вызывали никаких проблем. Помню, читал когда-то, как однажды вздернули несколько негров и штопором выковыряли куски плоти из тел. Должно быть, это было очень смешно. Как жаль, что там не было меня и я не смог принять участие в такой хорошей работенке. Надеюсь, что расовая война начнется прямо сейчас. Нас больше чернокожих в десять раз, так что можно не сомневаться в победителе. И среди них будет лежать много чертовых поклонников ниггеров. Жаль, что Гитлер не выиграл, а то мы бы отбросили клюшки и начали бы бить негров.

ККК

Судья Фридман отклонил ходатайство Гэрри и отказался признать, что меня ждет что-нибудь другое, кроме справедливого суда. Судья не придал письмам никакого значения.

После этого Гэрри приступил к изложению своей версии событий и утром 19 августа стал рассказывать присяжным, как на самом деле все было. Адвокат представил группу свидетелей, чьи показания были важны с точки зрения тех политических аспектов дела, которые мы оговорили с самого начала. Это были люди из негритянской общины — простые, честные работяги. Со всей искренностью и убежденностью в своей правоте они могли засвдительствовать, как мешает им жить армия оккупантов в лице полицейских-расистов. Эти люди рассказали, как их останавливают, задают вопросы, запугивают, третируют и оскорбляют без всякой на то причины, а лишь из чувства садистского удовольствия, которое этот процесс доставляет некоторым белым «босякам» с Юга, питающим лютую ненависть к чернокожим. Это были люди, с которыми незваные гости жестоко обращались на территории их же общины. Этих людей объединяла одна вещь — все они сталкивались с офицером Джоном Фреем.

Даниель Кинг, юноша шестнадцати лет, рассказал на суде о своей встрече с Фреем. Он навещал сестру в Западном Окленде. Около четырех часов утра они вышли купить что-нибудь поесть на Седьмой-стрит и там, в это сложно поверить, столкнулись с белым человеком без штанов. Человека сопровождал Фрей. Фрей сказал Кингу, что он нарушил комендантский час, а другой белый заявил, что Кинг знает девушку, забравшую у него брюки. Кинг все отрицал, и оба белых человека стали называть его «ниггером», «продажным гомиком» и другими «грязными словами». Фрей держал Кинга, пока второй белый его бил. Потом Кинга затолкали в машину и отвезли в арестный дом для несовершеннолетних, где юноша провел остаток ночи. Фрей даже не позаботился о звонке родителям Кинга.

Лютер Смит старший. Работает с молодежной организацией в Окленде. У него было несколько стычек с Фреем. Смит показал, что Фрей был «ужасной придирой» и в разговорах со свидетелем неоднократно использовал определения ярко выраженной с расистской окраской. Фрей называл брата Смита «маленьким черномазым ниггером», а жену его сына — «чернокожей сучкой».

Белфорд Даннинг, служащий страховой компании «Благоразумная жизнь», описал свою встречу с Фреем, которая состоялась за день до смерти последнего. Фрей издевался над Даннингом, пока другой полицейский выписывал ему штраф за какое-то мелкое нарушение, связанное с машиной. Даннинг сказал Фрею: «Да что с вами такое? Вы ведете себя, как гестаповец или кто-то в этом роде». Фрей потянулся к своему револьверу. «Я и есть гестаповец», — сказал он.

Молодая белая учительница, Брюс Бисон, преподававшая Фрею в средней школе, пригласила его прийти в класс и рассказать школьникам о трудовых буднях полицейского. По словам свидетельницы, пока Фрей беседовал с ее учениками, он называл жителей негритянской общины исключительно «ниггерами» и в унизительных выражениях отзывался о них как о преступниках и правонарушителях.

Гэрри хотел заставить присяжных понять, чего натерпелись чернокожие от таких копов, как Фрей, наделенных властью. Кроме того, Гэрри хотел, чтобы присяжные поняли: к смерти Фрея привела его собственная кровожадность. Страховой агент Белфорд Даннинг напророчил Фрею накануне его гибели: «Мужик, если ты с этим не справишься, долго ты здесь не продержишься». На самом деле, начальники Фрея уже решили перебросить его из негритянской общины на какой-нибудь другой участок, где он представлял бы не такую смертельную угрозу невиновным людям. Но они запоздали, и Фрей сам осуществил пророчество Даннинга. Во время защиты Гэрри все время подчеркивал «особенности» поведения Фрея (и, предполагается, большинства других полицейских). Фрей не только задирал беззащитных людей; он всегда был готов размазать по стенке любого, в котором он чувствовал своей сомнительной мужественности. В своём заключительном слове Гэрри сказал присяжным: «Вы знаете, с того самого дня, как я взялся за это дело, меня беспокоит одна вещь. Почему, спрашивается, офицеру Фрею так хотелось остановить машину Хьюи Ньютона? Я просыпаюсь по ночам, пытаясь понять что к чему, но никак не могу найти ответ на этот вопрос. Он по-прежнему мучает меня. И дело не только в том, что этот вопрос имеет непосредственное значение для судебного процесса. Дело не в том, что он важен для понимания справедливости. И не в том, что без него не получится составить представление о том, каким должно быть правосудие. Честно говоря, это не тот образец полицейской работы, которую я сам лично видел, но, опять же, я не чернокожий. Я не принадлежу к «Черным пантерам». Я являюсь частью обычного общества. Я не думаю о том, что любой полицейский может меня остановить до тех пор, пока я в действительности открыто и откровенно не нарушил закон».

«Что же такого сделал Хьюи Ньютон между 4.50 и 5.00 часами утра, когда он ехал по Седьмой-стрит? Что же такого он натворил, что побудило полицейского позвонить и попросить сведения из картотеки уголовной полиции: «Вижу машину одного из «Черных пантер». Посмотрите, есть ли что-нибудь на нее».

«В своём открытом заявлении я сказал вам, что существовал план, согласованный между Полицейским управлением Окленда с другими полицейскими участками Аламедского округа, целью которого было достать Хьюи Ньютона, достать партию «Черная пантера». Но прежде всего — Хьюи Ньютона…»

«Есть ещё кое-что насчет доказательств преступления, что не дает мне покоя и очень, очень сильно меня тревожит. Это должно тревожить и вас, когда вы приступаете к анализу дела. Если офицер Фрей действительно собирался арестовать Хьюи Ньютона и на самом деле сказал фразу «Сейчас я тебя арестую», — давайте нужды ради допустим, что именно так все и было, хотя мы оспариваем этот факт, в этом случае я просто не понимаю, почему полицейский не надел наручники на подозреваемого, если «Пантеры» считаются такими отчаянными?»

«Я также не в силах понять, если полицейский арестовал подозреваемого, почему он прошел мимо своей машины. Я не понимаю, почему офицер Фрей повел мистера Ньютона к третьей машине, к заднему багажнику. Почему? Он хотел его избить? Вы же знаете, у него это очень хорошо получается. Он был потяжелее мистера Ньютона, весил фунтов 200. Он регулярно посещал спортзал, как сказал нам офицер Хинс. Хьюи весит 165 фунтов, и у Хьюи держал в руке сборник законов».

Пожалуй, самым важным комментарием, который можно было сделать насчет показаний свидетелей защиты, вызванных из негритянской общины, было молчание Дженсена. Он не выступил с опровержением. Его молчание было красноречивей всяких слов. Думаю, не нашлось бы ни одного человека, который хорошо бы отозвался о Фрее. Да что можно сказать о полицейском, владевшем тремя пистолетами и носившем вагон боеприпасов на патронташе? А ещё Фрей был единственным полицейским в Окленде, кто не пользовался обычными пулями, которые выдавались в участке, а тратил собственные деньги на покупку специальных пуль с повышенной скоростью полета.

24 августа Чарльз Гэрри вызвал Мак-Кинни давать свидетельские показания. Когда Мак-Кинни вошел в зал суда в сопровождении своего адвоката Гарольда Перри, публику охватило чувство возбуждения, она переполнилась ожиданием, ведь это был самый важный свидетель перестрелки Хинса и Фрея. Вплоть до этого момента все могли только догадываться, знают ли адвокаты подзащитного имя его спутника в то утро. Журналисты и обозреватели постоянно спрашивали Чарльза Гэрри о том, будет ли таинственный свидетель приглашен в суд.

После того, как Мак-Кинни занял свидетельское место, Гэрри поднялся и сначала попросил его назвать свое имя и сказать, был ли он вместе со мной в «Фольксвагене» на углу Седьмой и Уиллоу утром 28 октября 1967 года. «Да, был», — ответил Мак-Кинни. От этого ответа все присутствующие пришли в напряжение. Однако свидетель только и ответил, что на два эти вопроса. Гэрри задал следующий вопрос: «Теперь, мистер Мак-Кинни, скажите, тогда, примерно в пять часов утра, вы стреляли в офицера Джона Фрея случайно или как-нибудь еще?» На что Мак-Кинни сказал: «Я отказываюсь отвечать на вопрос, потому что это может быть поставлено мне в вину». Тут возмутился Дженсен. Он вскочил с места и потребовал, чтобы судья Фридман приказал свидетелю отвечать. «Ввиду того, что свидетель уже начал давать показания, — сказал Дженсен, — и подтвердил, что он был на месте событий, очевидно, он отказался [воспользоваться правом хранить молчание]. Давайте послушаем, что он нам скажет из того, что знает. Он сказал, что был там, и я прошу зачитать заданный ему вопрос, а также прошу суд обязать свидетеля ответить».

Затем между прокурором, Перри и судьей начался спор по поводу конституционных прав Мак-Кинни. Перри, адвокат свидетеля, утверждал, что Мак-Кинни можно спрашивать только по двум вопросам, на которые он согласился ответить — насчет имени и насчет его местонахождения 28 октября. Что касается остального, то его клиент имеет абсолютно законное право апеллировать к пятой поправке, сказал Перри. Когда Дженсен стал настаивать на проведении перекрестного допроса свидетеля, Мак-Кинни отказался отвечать. Здесь Гэрри попытался поднять вопрос о «разумном сомнении» — сомнении в том, что на месте событий был лишь один человек, который мог стрелять, т.е. я, как утверждало обвинение.

У Гэрри и Гарольда Перри был разработан блестящий план, но Дженсен сразу понял, куда они клонят. Обвинение посчитало, что Мак-Кинни попросит у судьи Фридмана неприкосновенность за свои показания (такой статус был дан Делу Россу), до того как он скажет что-нибудь такое, что может быть использовано против него. Потом, находясь под защитой своего иммунитета, Мак-Кинни мог бы сказать, что это он убил Фрея и ранил Хинса, после чего скрылся с места перестрелки вместе со мной. Поскольку на суде не было представлено никаких улик, доказывающих, что это было не так, Мак-Кинни нельзя было обвинить в лжесвидетельстве. Таким образом, Мак-Кинни мог освободить меня от обвинений. Ему тоже не грозило никакое наказание, потому что со статусом неприкосновенности его показания не могли быть использованы против него. В итоге оба мы выйти из зала суда — на свободу.

Дженсен и Фридман, посчитав, что таков план защиты, сами, однако, никакой стратегии не имели. Судья спросил Мак-Кинни, хорошо ли он осознает, что оскорбляет суд, и приказал немедленно отправить свидетеля в тюрьму за отказ давать показания по делу. Позже судья приговорил Мак-Кинни к шести месяцам лишения свободы. Но Высший суд Калифорнии пересмотрел это решение и пришел к выводу, что Мак-Кинни действовал в пределах своих закрепленных в Конституции прав. Мак-Кинни провел в окружной тюрьме несколько недель, после чего его выпустили под залог. Как я уже говорил, Мак-Кинни — мужественный человек.

Наконец, утром 22 августа место для дачи свидетельских показаний занял я сам. Кое-кто сомневался, что я стану давать показания. Они думали, я не смогу выдержать безжалостного перекрестного допроса Дженсена. Но на самом деле, я ждал этого момента с большим нетерпением. В течение шести недель я сидел рядом с Чарльзом Гэрри в зале суда и слушал, как Дженсен утверждает, что я хладнокровно убил Фрея. Я наблюдал, как он пытается убедить присяжных в том, что я люблю насилие, что я уже много раз провоцировал полицейских и что есть причины мне не верить. Я хотел исправить судебный протокол и доказать присяжным свою невиновность. Я также намеревался показать Дженсену, что значит быть негром в Америке и почему возникла необходимость в создании такой организации, как партия «Черная пантера». Я надеялся, что после этого присяжные поймут, почему Фрей незаконно остановил мою машину утром 28 октября.

Гэрри начал допрос с двух важнейших вопросов: убил ли я офицера Джона Фрея и стрелял ли в офицера Герберта Хинса, ранив его. Я ответил единственно возможным способом — сказал правду. Нет, я не убивал и не стрелял. После этого мы прошлись по всей предыстории происшествия, которая в этом случае начиналась с момента моего рождения. Я рассказал суду о моей семье, о моем детстве и юности, проведенных в Окленде, где у меня и моих сверстников не было другого места для игр, кроме как заваленных мусором мостовых и незастроенных участков земли, потому что у чернокожих детишек нет ни плавательных бассейнов, ни парков, ни игровых площадок. Я рассказал им об унизительной практике в государственной системе образования, от которой страдали и продолжают страдать тысячи чернокожих детей, живущие в равнодушном и угнетающем их мире. Я рассказал им, как полиция вторгается в негритянскую общину и безо всяких оправданий притесняет и запугивает ее жителей. Я рассказал им, что по окончании Оклендской технической школы я не умел ни читать, ни писать, равно как большинство моих одноклассников, а все потому, что никого в школе не интересовало, научились мы читать и писать или нет. Потом я рассказал им о том, что под влиянием своего брата Мелвина я научился читать самостоятельно, раз за разом одолевая «Республику» Платона. Я постарался объяснить, какое огромное впечатление оказала на меня Платоновская аллегория пещеры. Я говорил, что пленники из этой пещеры могут служить символом того печального положения, в котором оказались чернокожие в нашей стране. Я объяснял, что знакомство с Платоном дало мне очень много, именно после этого я начал думать, читать и искать способ освободить чернокожих. Потом я рассказал о встрече с Бобби Силом в Оклендском городском колледже и о том, как из наших с ним разговоров выросла партия «Черная пантера».

Гэрри вел допрос так, чтобы позволить мне объяснить цели «Черных пантер» и нашу программу из десяти пунктов. Я полностью озвучил нашу программу в зале суда и прокомментировал каждый пункт. Я сказал, что негры — это народ, который был подвергнут колонизации и который властная структура использовала исключительно для получения прибыли всякий раз, когда ей это было выгодно. Почти целое столетие они были или безработными, или выполняли самую презренную работу, поскольку промышленность предпочитала пользоваться услугами более подходящих эмигрантов: ирландцев, итальянцев и евреев. Однако после начала Второй мировой войны негров вновь взяли на работу — они понадобились на фабриках. Белое мужское население ушло на фронт, и промышленность ощутила нехватку рабочих рук. Но стоило войне закончиться, как негров опять вышибли вон с «плантации» и оставили без средств к существованию, показав, что им нет места в индустриальном обществе. Я рос в конце сороковых годов и видел, как это происходит в Окленде. Ведь во время войны здесь были построены крупные предприятия, работавшие на нужды обороны, а после войны очень много негров столкнулось с безработицей. Я процитировал второй пункт нашей программы, доказывающий наше желание изменить такое положение: «Мы хотим добиться полной занятости для нашего народа. Мы считаем, что федеральное правительство обязано обеспечить каждому человеку рабочее место или гарантированный доход и несет за это ответственность. Мы полагаем, что, если белый американский предприниматель не обеспечивает полной занятости, следует изымать у таких предпринимателей средства производства и передавать их общине, чтобы она смогли организовать своих жителей, предоставить им работу и обеспечить им высокий уровень жизни».

Иногда, пока я рассказывал об истории чернокожих и о целях «Черных пантер» в суде, я забывал, что присутствую на процессе, от исхода которого зависит моя жизнь. Все эти темы были настолько близки мне и так важны для меня, что я полностью отдался своему выступлению. Наступали моменты, когда я даже получал наслаждение от происходящего, особенно, когда у меня появлялся шанс обставить судью Фридмана и прокурора Дженсена.

Увидев возможность продемонстрировать свое неуважение судье, я не преминул ею воспользоваться. Я рассказывал о том, как некоторых эмигрантов, впервые прибывших в нашу страну, подвергали угнетению и дискриминации. Однако после того как они начали получать прибыль, кое-кто из них вступил в ряды угнетателей, несмотря на то, что угнетатели продолжали притеснять людей, из которых они сами выдвинулись. В качестве примера я использовал поступок евреев, которые стали членами «Клуба лосей»[2], хотя они прекрасно знали, что эта организация состоит из расистов и антисемитов. Судья Фридман стал первым евреем, принятым в «Клуб лосей» Окленда, причем этот факт получил широкую огласку. Члены клуба хотели избавиться от своей антисемитской репутации, хотя все знали, кто они были на самом деле.

В другой раз, рассуждая о современном расизме в американском обществе, я намеренно использовал для примера мормонов как одних из самых яростных поборников этнической дискриминации. Я знал, что Дженсен был мормоном, и, когда говорил о мормонской церкви, посмотрел прямо на него, а не на присяжных. Он ответил мне притворной улыбкой, я же продолжал смотреть в его сторону. Он не мог ничего сказать, иначе присяжные узнали бы о нем всю правду, чего он категорически не хотел.

Дженсен часто приходил в нетерпение, пока Гэрри опрашивал меня, и часто прерывал мои показания, но даже прокурора, казалось, заинтересовало мое выступление. Однако на протяжении всей моей речи прокурор и судья обменивались многозначительными взглядами: судья Фридман намекал, что нужно выразить протест, а Дженсен вставал и протестовал. Фридман едва мог скрыть свое недовольство всем, что я говорил, и неоднократно просил меня говорить по существу дела. Потом Гэрри напомнил ему, что все мое выступление имеет отношение к защите. Так или иначе, нам удалось пройти по всем самым важным политическим аспектам дела, и это было существенней всего. Только когда я закончил с политической стороной, только тогда я приступил к рассказу своей версии событий того утра. Я описал все так, как было на самом деле, до того момента, когда Фрей выстрелил в меня. После ранения я потерял сознание, поэтому мог описать лишь те немногие вещи, которые помнил, и свои смутные ощущения от них.

Я провел на свидетельском месте почти целый день, прежде чем Гэрри передал меня в руки врага. Впервые за все восемь недель мы с Дженсеном встретились лицом к лицу.

Моя сестра Леола рассказала мне о разговоре, который она случайно услышала в день начала процесса. Она стояла на крыльце здания суда и выглядела, как одна из многих демонстрантов. Рядом с ней, ничего не подозревая, со своим коллегой стоял Дженсен. Леола слышала, как прокурор сказал своему другу, что намеревается заставить меня выйти из себя — прямо перед присяжными, после чего, по словам прокурора, все демонстрации в мою поддержку будут бессмысленны. Так что в тот день, когда Дженсен приблизился ко мне, я знал, чего от него ожидать: он хотел заставить меня взорваться, а не вовлечь в хорошую дискуссию. Я чувствовал, что мне просто предстоит очередной спор с той лишь разницей, что ставки будут необычно высоки. Я потратил слишком много времени, простаивая на углах улиц, просиживая в барах, да и в колледже я обсуждал довольно сложные проблемы, чтобы волноваться по поводу разведки боем, которую собирался провести Дженсен. Он был достойным противником. Но я также знал, что мои ответы его удивят, раз он стал ориентироваться исключительно на тактику давления. У Дженсена сложилось обо мне ложное впечатление, и он ожидал, что я начну отвечать в такой манере, на какую не имел права. На протяжении почти двух дней, пока длился перекрестный допрос, мы боролись друг с другом. Каждый из нас хотел, чтобы его подход к делу победил. Я чувствовал, что почти всегда контролировал ситуацию. Отвечая на вопросы Дженсена точно так же, как я до этого отвечал Гэрри, я не критиковал систему или ее агентов. Хотя речь шла о моей жизни, я хотел показать свое презрение. В противостоянии с ними я искал способ использовать их собственный аппарат против них. Такой подход совпадал с революционной практикой, которую я попытался сделать неотделимой от своей жизни.

Весь допрос Дженсена был нацелен на то, чтобы выставить меня как человека, любящего жестокость и оружие. Дженсену хотелось, чтобы во мне видели угрозу полицейским, которые всего-то и делали, что выполняли свой долг. Прокурор начал спрашивать меня о нашем патрулировании общины в Окленде. Причем Дженсен хитрым образом постоянно заострял внимание присяжных на том, что, между прочим, мы носили дробовики. Тем самым он как бы говорил, что я любил брать с собой запрещенное оружие, патрулируя улицы общины, хотя по условиям освобождения под надзор я не должен был этого делать. Свои предположения прокурор подкрепил тем, что заставил меня прочитать стихотворение «Пистолеты, детка, пистолеты». Я написал это стихотворение для нашей газеты «Черная пантера». В нем очень много символов и метафор, которые имеют особенное значение для чернокожих, но смысл которых для большинства белых полностью теряется. В стихотворении я упомянул револьвер «П-38». Дженсен предположил, что именно из этого пистолета я и застрелил Фрея, если уж я написал, что мне нравится такой пистолет и я его использую в случае необходимости.

«Что это за пистолет «П-38»?» — спросил Дженсен.

«Это автоматический пистолет», — ответил я.

«Этот пистолет стреляет девятимиллиметровыми патронами Люгер?» — таков был следующий вопрос.

Я объяснил прокурору, что не очень-то много знаю о ручном оружие. Я всегда предпочитал дробовик и вообще не брал в руки пистолеты, находясь под надзором. Я сказал ему, что в этом случае, равно как и во всех других, «Черные пантеры» соблюдают закон.

Здесь прокурор спросил, помню ли я инцидент в Ричмонде в 1967 году, когда я не стал соблюдать закон и, как выразился Дженсен, «ввязался в бой с ричмондской полицией». Дженсен имел в виду тот момент, когда около 5.00 часов утра полиция сидела в засаде, поджидая нас рядом с домом, куда мы приехали на вечеринку. Наоборот, тогда я согласился на арест, чтобы избежать боя, хотя он назревал, после того как молодой полицейский прошелся по ногам всех чернокожих братьев, а ещё один чуть не задушил меня. Я со всей тщательностью объяснил Дженсену и присяжным подробности того случая. Также я рассказал, как на суде в Ричмонде консервативное жюри присяжных, состоявшее из одних белых, поверило версии полицейских, как они всегда делают, и приговорило меня к шестидесяти дням отработок на окружной ферме. Я больше чем уверен, что присяжные знали о том, что сказал полицейский, закончив жестоко избивать чернокожего брата: «Я должен идти, потому что обещал жене и детям отвезти их в церковь в девять».

Потом Дженсен завел разговор ещё об одном случае, когда «Черные пантеры» откликнулись на призыв о помощи, с которым к нам обратился прибежавший в штаб «Пантер» маленький мальчик. Полиция ворвалась в его дом, отца при этом не было, и устроила обыск под выдуманным предлогом поиска дробовика. Мы попросили полицейских удалиться, ведь у них не было ордера на обыск. В приступе бешенства полицейские арестовали меня за ношение кинжала в кобуре, обвинив меня в «демонстрации оружия в оскорбительной и угрожающей манере».

Пока я рассказывал об этом происшествии, я извлек пользу из своего положения. Прокурор находился справа от меня, когда задал свой первый вопрос, а присяжные сидели по левую руку от меня. Дженсен хотел, чтобы я говорил, глядя на него, но я повернулся к нему спиной и начал описывать подробности того случая присяжным, что заняло какое-то время. Если уж он спросил меня об этом случае, то не мог остановить мой рассказ без того, чтобы не выглядеть глупо. Так что я воспользовался моментом и взял инициативу в свои руки.

Казалось, присяжные пришли в восторг от моего рассказа и были на моей стороне. Дженсен, понятное дело, очень досадовал, что все так обернулось. Он отошел от стола секретаря и сел на свое место. Вид у него был очень удрученный, как мне потом сказали. Во всяком случае, я, откинувшись назад, спокойно дорассказал историю и повернулся направо, чтобы услышать следующий вопрос Дженсена. Но прокурора там не было. Я удивился от неожиданности, не найдя Дженсена на том месте, где он стоял. Поэтому я сказал вслух: «Где он?» Затем я увидел прокурора за его столом, улыбнулся ему и сказал: «О, вот вы где. Я-то думал, вы ушли домой». Зал взорвался смехом, услышав такое, и судья сделал мне замечание.

Во время перекрестного допроса Дженсен постоянно ссылался на официальные рапорты и прочие документы, в которые он то и дело заглядывал, пока я давал показания. Чтение отчета, который составлен по определенным правилам и снабжен официальной печатью «одобрено», может быть очень впечатляющим: напечатанный текст предполагает, что в этих словах содержится правда, что все описанное действительно имело место. Поэтому, когда Дженсен принес с собой составленные в полиции документы, касающиеся моего прошлого, — арестов, судов, судебных слушаний, — он думал, что тем самым предоставит присяжным доказательство моего буйного криминального прошлого. Но у него не получалось поставить меня в затруднительное положение или смутить. Каждый раз, когда прокурор начинал на меня наступать, у меня появлялась возможность рассказать присяжным правду и вдобавок выйти на более широкую проблему — положение чернокожих в нашей стране. Таким образом, я мог описать, как полиция преследовала «Черных пантер» и выискивала любую возможность, чтобы арестовать нас и уничтожить нашу организацию.

Надо отдать должное Дженсену — он почти ничего не упустил. Но я парировал каждый пункт из его «официальных» доказательств, и мои объяснения выходили за пределы того, что было написано в бумагах прокурора. Мне кажется, присяжные начали понимать, что не всегда в официальном документе содержится вся истина. События происходят под влиянием некоторых смягчающих обстоятельств, к тому же невозможно передать на бумаге всю систему ценностей и обычаев.

Дженсен допустил ещё одну ошибку — начал анализировать мои выступления и сочинения, усматривая в них призывы к насилию. Здесь он быстро потерял почву под ногами. Он не чувствовал особенностей языка чернокожих и часто понимал буквально то, что было символом. Каждый раз, когда он упоминал что-нибудь написанное или сказанное мною, что, по его мнению, звучало опасно, я терпеливо объяснял, что это значило в контексте организации негритянской общины. Таким образом, у меня появлялась возможность объяснить присяжным цели нашей партии. Я надеялся сделать именно это — перехватить инициативу у Дженсена и поговорить на отдельные политические темы в зале суда. Просто удивительно, как часто мне это удавалось.

Наконец, Дженсен подошел к событиям утра 28 октября. К изложению своей версии происшествия он подготовился со всей тщательностью, вооружился фотографиями и картами. Он осторожно вел меня, заставляя описывать каждое мое движение и жест. Так, меня даже попросили изобразить, как Фрей «вмазал» мне. Дженсен решил вспомнить нашу с Бобби Силом встречу с двумя полицейскими, состоявшуюся в 1966 году, поскольку он полагал, что она имела отношение к убийству офицера Фрея. По словам Дженсена выходило, что я вступил в драку с полицейским и хотел отобрать у него пистолет. Если бы прокурору удалось доказать, что все тогда было именно так, то он получил бы своеобразный фон к событиям 1967 года. Получилось бы, что то же самое я пытался проделать с Фреем. Не знаю, где Дженсен раздобыл такую информацию. Я сказал суду, что полицейский, пристававший к нам тогда, признал в суде, что он был пьян, когда встретил нас с Бобби. И об этом имеется соответствующая запись. Дженсен спросил меня: «Мистер Ньютон, вы признали себя виновным в избиении того полицейского, человека в униформе?» Я ответил: «Я принял дело так, как мне предложили в офисе окружного прокурора».

«Понятно. И вы признали свою вину?»

«Я считаю, это было просто нападение».

(Саркастичным тоном.) «Неужели? Мистер Ньютон, вы видели, как кто-то застрелил Джона Фрея?»

«Нет».

«Вы видели, как кто-то стрелял в офицера Хинса?»

«Нет, не видел».

«У вас нет объяснений тому, как был убит Джон Фрей?»

«Никаких».

«У меня больше нет вопросов».

Дженсен завершил перекрестный допрос. Он прошел не так, как планировал прокурор. Я ни разу не потерял самообладания. На самом деле, именно Дженсен лишился спокойствия.

Гэрри искусно привел свои неоспоримые доводы. Адвокат защиты должен уметь это делать, потому что первым с неоспоримыми доводами выступает обвинение. После приведения неоспоримых доводов защиты последнее слово произносит обвинитель. Гэрри ещё раз прошелся по всем доказательствам, указав на пропуски и противоречия в показаниях свидетелей обвинения. Мой адвокат принес в суд несколько больших плакатов. На них напротив друг друга были записаны все эпизоды, в которых два варианта показаний Гриера расходились. При помощи указки Гэрри показал все противоречия, не пропуская ни одного. Все последнее выступление Гэрри было нацелено на то, чтобы наглядно проиллюстрировать, что представленные обвинением доказательства вызывают немало «разумных сомнений».

Но Гэрри сделал ещё больше. В своём волнующем и прочувствованном заключительном слове он воззвал к сознанию присяжных и обратился к их пониманию социальных условий, которые привели к гибели офицера Фрея:

«Сегодня негритянская община, чернокожее гетто, борется за право выживания. Белое общество сидит, такое самодовольное, и говорит: «Давайте у нас будет больше полицейских! Давайте у нас будет больше пистолетов! Давайте сами вооружимся против негров!»

Это не ответ. Если вы думаете, что это — ответ, мы все уничтожены. Если вы полагаете, что ответ есть у мэра Далея, мы все уничтожены. Если вы считаете, что наша нация со всей своей властью и со всей своей силой может справиться с насилием на улицах ещё большим насилием, то они думают по-другому.

Мой клиент и его партия выступают не за разрушение. Они хотят созидать. Они хотят лучшей Америки для чернокожего народа. Они хотят, чтобы полиция убралась с их территории. Они хотят, чтобы полицейские исчезли с их улиц. Каждый из вас, присутствующих здесь, возможно, знаком с вашим местным полицейским. Я знаю нескольких человек из полицейских управлений. Я нахожу, что они замечательные люди. Я живу в Дэли-сити, и у меня с этими людьми прекрасные отношения. Эти полицейские проживают со мной по соседству, в трех-четырех кварталах. Я знаю, где живет один из них. Я могу позвонить ему в случае необходимости. Но ни один из полицейских не живет в гетто. Почему они не живут в гетто? Потому что человек, зарабатывающий восемь-десять тысяч долларов, не станет жить в такой дыре, как гетто.

Кто-нибудь думал о том, как поднять уровень жизни в гетто? Чтобы оно не прозябало так, как прозябает сейчас? Именно это пытается делать Хьюи Ньютон, «Черные пантеры» и другие люди…

Слушай, белая Америка! Слушай, белая Америка! Отправить Хьюи Ньютона в газовую камеру — это не ответ. Засадить Хьюи Ньютона и его организацию за решетку — это не ответ. Ответ состоит в том, что нужно ликвидировать гетто, сами условия гетто, с тем чтобы чернокожие братья и сестры могли жить с достоинством, чтобы они могли пройти по улице с достоинством».

Красноречие и пламенную вдохновленность, с которыми Чарльз Гэрри произнес свою заключительную речь, трудно описать. Он защищал принципы и убеждения, важность которых для него была несомненна и которым он посвятил всю свою жизнь. Когда он говорил о справедливости, истине и терпимости, он не просто защищал человека, чья жизнь была в опасности. Он говорил за всех втоптанных в грязь и угнетенных всего мира, и он просил присяжных подумать и о них тоже. Считанные люди в зале суда остались равнодушны к тому, что сказал Гэрри.

В отличие от Гэрри Дженсен большую часть своего заключительного выступления говорил о деталях процесса. Он попросил присяжных признать меня виновным в убийстве Джона Фрея и уделил много внимания защите показаний Гриера и Хинса. Однако что касалось значения закона и отправления правосудия, о которых завел речь Дженсен, то об этом он не мог сказать лучше Гэрри. Именно за это боролись мои адвокаты и я. В то же время я уверен, что Дженсен не понимал всей иронии своих слов:

«Мы, присутствующие в суде, объединены идеей того, что каждое право, положенное каждому гражданину, соблюдается в наших судах. Я думаю, что так и есть. И я считаю, что вы должны поразмышлять над этой идеей: общество дает право отдельному человеку, но есть и ещё кое-что, потому что не существует такой вещи, как право без обязанности, которая сопровождает любое право. Другими словами, если закон говорит, что у человека есть право, это значит, что любой другой человек должен уважать это право. Его обязанность — уважать это право.

Что может быть важнее, леди и джентльмены, чем право на жизнь? Что может быть главнее, чем право на мирную работу и на жизнь?

В суде мы ищем и утверждаем истину. Мы должны, как я сказал, провозглашать эти истины в суде. Если мы не можем утвердить эти истины в суде, мы проигрываем.

В суде должна выполняться обязанность по обеспечению соблюдения права, равно как сам суд должен существовать на основе провозглашения истины».

Объявив меня убийцей, Дженсен исчерпал запас аргументов. Борьба между защитой и обвинением закончилась, судья начал инструктировать присяжных насчет того, что они должны сделать, чтобы вынести решение. «Функция присяжных, — сказал судья Фридман, — заключается в том, чтобы разрешить спорные вопросы по делу, которые представлены в обвинительном акте и в заявлении подсудимого о непризнании себя виновным. Эту обязанность вы должны выполнить, не руководствуясь ни жалостью, ни пристрастием или предубеждением к обвиняемому. Вы сами не должны допускать, чтобы у вас возникли какие-либо предубеждения по отношению к подсудимому из-за того, что он был арестован за совершение этих преступлений, или из-за того, что против него выдвинуто обвинение, или из-за того, что его вызвали отвечать перед судом. Ни один из этих фактов не является доказательством его вины, и вам не разрешается делать вывод или думать на основе любого или всех этих фактов, что он скорее виновен, чем не виновен».

Когда присяжные по одному вышли из зала во главе с Дэвидом Харпером, я ощутил, что для меня все закончилось. Некоторых присяжных впечатлили мои показания, и они поверили мне. Я наблюдал за ними, пока шел суд, и чувствовал, что они симпатизируют защите, однако я не надеялся на их стойкость во время прений. Часто в таких обстоятельствах бывает, что люди больше склоняются к одной точке зрения, но меняют ее, столкнувшись с напором противоположных мнений. Так что я вернулся в свою камеру, готовый к тому, что меня пошлют в газовую камеру. Моя работа хорошо подготовила меня к ожиданию смерти. Организация групп по обороне в общине заставила меня понять, что меня могут убить в любой момент. Я знал, когда против тебя начинаются серьезные действия, надо быть готовым ко всему. Если ты готовишься к смерти, когда тебя уже вот-вот отведут в газовую камеру, ты опоздал. Твой плот может быть готов до начала прилива — это одно. Когда ты пытаешься построить его, видя перед собой высокую волну, — это совсем другое. Когда ты смотришь прямо в лицо смерти, ты принимаешь самые тяжелые вещи.

Присяжные совещались четыре дня — с 5 до 8 сентября. Несмотря на то, что мои адвокаты постоянно находились со мной, время тянулось ужасно медленно. Тем не менее, настроение у меня было неплохое. Меня занимали мои мысли. Я передумал обо всем, что я сделал до и во время суда, и пришел к выводу, что мне не о чем сожалеть, я сделал все, что мог. Деятельность нашей партии стоила всех проблем, всей боли, которые нам пришлось пережить, и не было смысла думать, что мы все потеряли. Если бы у меня была возможность начать все сначала, я бы сделал то же самое.

Я представлял себе газовую камеру. Меня волновало лишь две вещи: какой окажется последняя минута для меня и как моя смерть подействует на моих близких. Прежде всего, я решил держаться достойно до самого конца. Во-вторых, я беспокоился за свою семью, которой предстояло пройти ещё через одно суровое испытание. Этот судебный процесс и без того был ужасным для них. И все-таки я знал, что при необходимости я повторил бы это снова, несмотря на то, что принес бы моим родным ещё больше страданий. Я очень любил их всех и ценил их поддержку. Я причинил им много мучений, но меня поддерживала мысль о том, что однажды мой народ победит, и этот момент триумфа принесет хотя бы какое-то удовлетворение тем, кого я любил.

Многих людей заботило, что будут делать «Черные пантеры» после оглашения вердикта присяжных. Братья не уставали повторять, что, если угнетатель не освободит меня, то лишь небо станет последним пределом, который их остановит. Это значило, что в случае неблагоприятного решения, мы дойдем до самых высших судебных инстанций. Однако это заявление звучало намеренно двойственно. Его можно было трактовать по-разному, и мы так и хотели, чтобы вся структура власти Окленда почувствовала себя в напряжении. Этот план безошибочно сработал. Свободная интерпретация нашего обещания не только привлекла внимание широкой общественности, но также позволила нам принимать особые решения после решения присяжных, а не до этого.

Ранним вечером 5 сентября, в первый день совещания присяжных, нас уведомили, что присяжные возвращаются в зал заседаний. Сначала мы подумали, что они вынесли вердикт, но мы ошиблись. Присяжные хотели, чтобы им ещё раз предоставили для прочтения показания Гриера инспектору Мак-Коннеллу, также они поинтересовались, могут ли они посмотреть на мое ранение. Когда все присяжные собрались, я подошел к их скамье и задрал свитер, чтобы показать шрам на животе, а потом повернулся к присяжным спиной, чтобы они увидели выходное отверстие. (Позже мы выяснили, что у присяжных возникли разногласия насчет расположения моей раны. Если показания Хинса были достоверны [а он утверждал, что он стрелял с колена, тогда как я стоял], то рана около моего пупка должна находиться ниже, чем выходное отверстие раны у меня на спине. Однако, если Фрей стрелял в меня стоя, тогда как я был на коленях, то входное отверстие раны должно быть выше выходного на спине. Я показал, что Фрей стрелял в меня, когда я упал на колени. Демонстрация моей раны подтвердила мои показания.)

Кроме того, именно в первый день совещания присяжных Гэрри обнаружил ошибку в показаниях Гриера, которую прокурор оставил неисправленной. Присяжные попросили ещё раз показать им первые показания Гриера, но после нахождения ошибки Гэрри отказался позволить прислать не откорректированную копию показаний. Судья Фридман заметил, что он не думает, что ошибка имеет большое значение. Однако Гэрри понимал это лучше. Исправление ошибки было жизненно важным для защиты, ошибка была настолько серьезной, что могла привести к новому судебному процессу. Гэрри настаивал на том, чтобы вместе с Дженсеном прослушать оригинальную запись показаний и выяснить, действительно ли Гриер сказал «не рассмотрел», после чего послать исправленную копию показаний присяжным. Сначала Дженсен заявил, что в его офисе нет подходящей аппаратуры для прослушивания оригинальной записи. В тот вечер один из моих адвокатов прослушал копию оригинальной записи на собственной аппаратуре и поклялся, что слово «не рассмотрел» было произнесено. Дженсен прослушал запись лишь на следующее утро. Это было очень напряженное для нас время, поскольку присяжные могли вынести вердикт в любой момент. В пятницу, 5 сентября, мои адвокаты включили оригинальную запись показаний Гриера в зале для пресс-конференций для журналистов и представителей масс-медиа. Большинство из репортеров сочли, что Гриер произнес «не рассмотрел», и в тот день в новостях на телевидении и по радио, в газетах появились репортажи об этом новом открытии. Тем временем мои адвокаты пошли к аудио-инженеру, работавшему на одной из радиостанций Окленда. Он согласился переписать важнейший отрывок из показаний Гриера на другую кассету и потом проиграть новую запись на своём высококачественном оборудовании, чтобы они смогли услышать то единственное слово наверняка и определиться с ним раз и навсегда. После перезаписи произнесенное Гриером «не рассмотрел» зазвучало громко и ясно.

Защита работала в бешеном темпе, стараясь уложиться в срок. Адвокаты готовили ходатайство о возобновлении дела и искали соответствующее оборудование, чтобы принести его в суд и дать прослушать обработанную пленку судье Фридману и Дженсену. Это было по-настоящему трудно сделать, однако, в конце концов, после решительных возражений прокурора, утверждавшего, что уже слишком поздно и что Гэрри должен был все это подготовить во время слушаний, судья все-таки прослушал запись и вынужден был признать, что было сказано слово «не рассмотрел». Исправленные показания были отправлены присяжным под вечер в субботу, однако Фридман не позволил приложить к ним вариант с ошибкой. Мы так никогда и не узнали, заметили присяжные ее или нет. Их оставили одних разбираться, насколько важным и существенным было исправление.

Наконец, на четвертый день совещаний, 8 сентября, около десяти часов вечера, присяжные вынесли решение. Я пришел в зал суда вместе со своими адвокатами, чтобы услышать, как секретарь прочтет следующее:

«Решение жюри присяжных. Мы, присяжные по вышеозначенному делу, считаем вышеупомянутого обвиняемого Хьюи П. Ньютона виновным в совершении уголовного преступления, а именно — в убийстве по внезапно возникшему умыслу, что является нарушением статьи 192 подраздела 1 Уголовного кодекса штата Калифорния и менее опасным преступлением, которое входит в состав обвинения и было внесено в первый пункт обвинительного акта. Дэвид Б. Харпер, старшина присяжных».

«Следующее решение с тем же названием Суда и по тому же делу:

Мы, присяжные по вышеозначенному делу, считаем вышеупомянутого обвиняемого Хьюи П. Ньютона невиновным в совершении уголовного преступления, а именно — в нападении на полицейского с применением смертельного оружия, что является нарушением статьи 245Б Уголовного кодекса штата Калифорния и внесено во второй пункт обвинительного акта. Дэвид Б. Харпер, старшина присяжных».

«Следующее решение с тем же названием Суда и по тому же делу:

Мы, присяжные по вышеозначенному делу, считаем, что обвинение в судимости, идущее четвертым пунктом в обвинительном акте, является верным. Дэвид Б. Харпер, старшина присяжных».

Непредумышленное убийство, а не тяжкое убийство. Вот это было неожиданно. Однако Гэрри и я были расстроены таким двусмысленным решением. Получалось, что присяжные поверили в то, что я убил офицера Фрея, но только после грубой провокации и находясь в состоянии аффекта. Однако совершенно нелепо, что они не подумали о том, что я также стрелял в офицера Хинса. Приходило ли присяжным в голову, что кто-то другой стрелял в него, а если так, то кто это был, и как связаны выстрелы в офицера Фрея и в офицера Хинса? Решение присяжных являло собой компромисс, но в нем не было отражено правосудие, поскольку было совершенно ясно, что у некоторых присяжных появилось разумное сомнение насчет моей вины, хотя у них не получилось оправдать меня. Вся эти вопросы всплыли после того, как я понял, что избежал газовой камеры, хотя и буду должен отправиться в тюрьму. Некоторые люди думали, что такой вердикт был все же лучше, чем если бы присяжные не выработали единогласного решения или в судебном разбирательстве были бы допущены нарушения закона. К тому же штат не мог судить меня за убийство первой степени ещё раз. Однако я не был согласен с подобным мнением.

Много недовольных решением присяжных было в негритянской общине. Кое-кто особенно злился на Дэвида Харпера, старшину присяжных. По мнению этих людей, он продался в типичной манере дяди Тома[3]. Я так не думал. В целях противодействия распространению такого мнения я послал в общину свое обращение, как только мне представилась возможность проанализировать вердикт присяжных. Ниже приводится отрывок из моего послания:

«Был поставлен вопрос о том, что я думаю о решении присяжных. На мой взгляд, в этом решении отразился существующий в Америке расизм, действие которого испытывают на себе все чернокожие. Мне бы хотелось сказать кое-что о некоторых присяжных. Во-первых, Брат Харпер и другие члены жюри, верившие в мою невиновность, имели передо мной и негритянской общиной обязательство постоянно помнить о своей убежденности в том, что я не виновен. Я уверен, что они, эти люди в жюри присяжных, согласившиеся с Братом Харпером (этим сильным человеком и старшиной присяжных), были в меньшинстве. Я полагаю, что Брат Харпер был заинтересован в том, чтобы сделать для меня самое лучшее. По-моему, решение присяжных стало компромиссом, компромиссом между убийством первой степени и оправданием или признанием меня не виновным. Почему Брат Харпер пошел на компромисс? Он сделал это, поскольку действительно считал, что так будет лучше для меня. Мистер Харпер принял такое решение, исходя из предположения, что, если присяжные не придут к единогласному решению, то меня будут судить повторно, и тогда жюри будет состоять из одних белых присяжных и, возможно, обвинит меня в убийстве первой степени. Мне кажется, он действовал или принимал решение, основываясь на том, что видел, как относилось к делу большинство присяжных и в какой расистской манере они действовали. Я считаю, что среди присяжных нашлось мало людей, присоединившихся к Брату Харперу и его справедливому выводу о том, что я был не виновен и я есть не виновен, однако он пошел на компромисс. По причине того, что Харперу не удалось убедить жюри, или он почувствовал, что не сможет убедить их либо продемонстрировать им тот истинный факт, что я не виновен, он решил, что добьется минимального для меня наказания. Возможно, он подумал о тех десяти месяцах, которые я уже провел в тюрьме, и о тех новых десяти месяцах, которые мне, может быть, пришлось бы провести за решеткой в ожидании следующего судебного разбирательства, а затем о том, что я бы столкнулся с обвинением в убийстве первой степени только потому, что в Америке существует расизм. Все это мои собственные размышления, и потом я расскажу вам, почему я думал обо всех этих вещах в дополнение к этой беседе с вами.

Как и многие другие люди, Брат Харпер считает, что обвинение в непредумышленном убийстве грозит двумя или, самое большее, тремя годами в государственном исправительном учреждении. Я уже и без того просидел в тюрьме почти целый год. Я мог бы провести за решеткой ещё один год в ожидании нового суда в случае, если присяжные не пришли бы к единогласному решению. Между тем этот год будет мне засчитан за срок отбывания наказания. Поэтому раз уж Харпер не смог добиться моего оправдания, он выбрал компромиссное решение и наименьшее наказание. Единственная проблема остается в том, что при политическом деле обвиняемый получает максимальный срок. За совершение непредумышленного убийства с учетом предыдущего обвинения в уголовном преступлении дают от двух до пятнадцати лет. Но я не думаю, что Брат Харпер знал, к чему может привести его решение. Поэтому я хочу искренне попросить негритянскую общину и сына Брата Харпера простить не только его [Харпера], но и других людей, веривших в мою невиновность и согласившихся пойти на компромисс, потому что они не знали, что они делают. Мне кажется, он полагали, что делают самое лучшее для меня и самое лучшее для общины в условиях расизма, в которых им пришлось действовать…

Даже если он неосознанно действовал против этого, все равно он чувствовал, что выполнял свои обязанности в качестве человека, который любит общину. Поэтому я прошу общину, чтобы ему было оказано подобающее уважение как чернокожему, когда он в следующем семестре будет преподавать в Оклендском городском колледже. Ведь он не знал, на что он соглашался…

Я прочно уверен в том… что мы добьемся нового судебного разбирательства и не только потому, что апелляционный суд окажется настолько добрым, а по причине политического давления, которое мы оказали на правящие круги. И мы будем продолжать это делать посредством организации общины. Нужно, чтобы она могла выразить свою волю. Воля чернокожего народа должна быть выполнена, и мне бы хотелось выразить свое восхищение революционным пылом людей, который они до сих пор демонстрировали. Они были поистине прекрасны, и они сделали больше, чем я мог ожидать. Давайте превзойдем самих себя; революционер всегда стремится превзойти себя, в противном случае, он и не революционер вовсе. Поэтому мы всегда делаем то, что от себя требуем, или больше того, на что, как нам кажется, мы способны… В этот момент мне бы хотелось посоветовать моим революционно настроенным братьям и сестрам сохранять самообладание. Нам не следует устраивать сейчас бурное выступление. Правящие круги только и хотят увидеть в общине взрыв насилия, чтобы получить предлог и послать туда две или восемь тысяч солдат. Мэр уже заявил, что был бы очень счастлив, если бы в общине что-нибудь произошло, пока власть находится в благоприятном положении. Они были бы рады уничтожить общину… Именно АВАНГАРДНАЯ ПАРТИЯ должна защищать общину и учить ее самозащите. Поэтому сейчас мы должны уговорить общину сохранить самообладание, чтобы не подставить себя и не быть уничтоженной».

Я призвал свой народ сохранять самообладание, поскольку знал, что полиция только и ждет, когда ей выпадет возможность поубивать негров без разбора. Они уже давно с нетерпением ждали этого дня, и вспышка гнева в общине дала бы им необходимый предлог. Община вняла моей просьбе и сохранила хладнокровие. Любое спонтанный и неорганизованный взрыв причинил бы общине большие страдания. Когда наступившая после оглашения вердикта ночь прошла спокойно, полицейские почувствовали себя обманутыми. Они хотели действовать, другими словами, — убивать чернокожих.

Не получив предлога, которого они так ждали, двое подвыпивших коллег Фрея пошли на намеренную провокацию. На своих патрульных машинах они подъехали к офису нашей партии на Гроув-стрит и стали стрелять по окну. Потом они отъехали на угол, развернулись, опять подъехали к зданию и обстреляли его ещё раз. К этому времени кто-то из жителей позвонил в главное полицейское управление. Эти полицейские были арестованы.

На наше счастье, офис был пуст (туда специально никто не пришел), и ни один человек на улице или в близлежащих зданиях не пострадал, пули никого не задели. Но если бы «Черные пантеры» оказались в офисе, полицейские, наверное, стали бы утверждать, что мы начали стрелять первыми, а они пытались с нами справиться. На этот раз, однако, они не смогли спрятать свои вероломные намерения за привычной ложью, прикрываясь «оправданным убийством». Истинная сущность их преступления — ничем не вызванное и неоправданное нападение на наш офис — была явлена общине. В конечном итоге, этих двух полицейских уволили, но их не привлекли к суду за нарушение закона.

Зато этот инцидент показал некоторым сомневавшимся, что я действительно не виновен. Как эти товарищи Фрея, совершенно не стесняясь, отправились на поиски негров с целью их убийства, так и сам Фрей сделал это ранним утром 28 октября 1967 года. Находится немало людей, которые не верят, что без всякой провокации или опасности полицейский вытащит свой служебный револьвер и начнет палить по гражданину. Но в то утро Фрей задумал убийство.

Чарльз Гэрри подытожил все это, когда говорил присяжным, что негритянской общине угрожает постоянная опасность подвергнуться жестокому обращению полицейских:

«Хотел бы я знать, сколько людей уйдет из жизни, прежде чем мы осознаем, что все люди — братья. Хотел бы я знать, сколько пройдет времени, прежде чем полицейские управления в нашем государстве, мэры наших городов, лидеры нашей страны признают, что невозможно жить в таком обществе, 66 % которого приходится на белых расистов, игнорирующих роль чернокожего человека, смуглого человека, краснокожего человека, желтокожего человека…

Офицер Фрей беспокоит меня. Его смерть тревожит меня, и причины, приведшие к его гибели, волнуют меня. Я представляю, как этот молодой человек ходил в школу, играл в футбол и баскетбол за школьную команду, и делал все, что обычно делают молодые люди в его возрасте. Он был в прекрасной физической форме. Он поступил на службу в полицию без надлежащих взглядов и без соответствующей психологической и прочей подготовки, необходимой для того, чтобы быть полицейским. Его отправили работать в гетто. Всего за год он превратился в явного и полного расиста. Дело дошло до того, что, когда он пришел в школу рассказывать о своих подвигах на полицейской службе, учительница была вынуждена подавать ему тайные знаки, сигнализирующие о том, что не следует употреблять слово «ниггер» при детях.

Я просто удивляюсь тому, как много в полиции офицеров Фреев. Его смерть тревожит меня, но Хьюи П. Ньютон не несет никакой ответственности за это».

27. Колония для уголовных преступников

Что касается меня, я работал от рассвета до заката, чтобы прокормить семью, и все это привело к моей смерти… Если взять «больших людей» — президента, губернаторов, судью, их-то дети никогда не будут страдать… По всем Соединенным Штатам тюрьмы переполнены людьми, которые пытались работать и что-нибудь иметь, но не смогли, и это придало им решимости и толкнуло на воровство. Они искали, где лежат деньги. Они оказались в тюрьме из-за той жизни, на которую обречены бедняки.
Из предсмертного заявления разнорабочего Одела Уоллера, написанного перед казнью, Вирджиния, 1940 год

После того, как меня признали виновным и вынесли приговор, меня вновь отправили в Аламедскую окружную тюрьму до судебного слушания, на котором моя судьба должна была решиться окончательно. Либо меня освобождали под залог, пока я ждал рассмотрения моей апелляции в высших судебных инстанциях, либо отправляли в тюрьму на срок от двух до пятнадцати лет. Слушание состоялось в начале октября, под залог меня не выпустили. Сразу после слушания я попал уже под юрисдикцию Администрации исправительных учреждений штата Калифорния. Тут я понял, какую любопытную власть имел над администрацией тюрьмы. Они беспокоились о той роли, которую я мог сыграть как политический заключенный, и приказали обращаться со мной по-особому.

После слушания заключенный обычно отправляется обратно в камеру, где он расстается с гражданской одеждой и надевает на себя тюремную, а потом автобус везет его к месту заключения. Однако после слушания об освобождении под залог меня погнали в лифт прямо в гражданской одежде и потом по лестнице к машине, которая ждала в подвале. Все происходило так, словно они знали, что мне откажут в освобождении под залог. В подвале я нашел все свои вещи, они были упакованы. На руки мне надели наручники, на пояс — цепь, которую пристегнули к ножным кандалам. Предполагалось, что теперь я был безопасен, чтобы совершить поездку. Машина шерифа в сопровождении ещё шести машин рванулась по тоннелю к выходу. Только сейчас помощник шерифа повернулся ко мне и сказал через решетку, куда мы направлялись. Ехали мы в Вакавильский медицинский центр, где заключенные проводили от шестидесяти до девяноста дней. Их там тестировали, распределяли по группам и в зависимости от этого — по различным тюрьмам. Поездка заняла сорок пять минут. Когда мы прибыли в Вакавиль, сотрудники центра нас уже ждали на улице. Охранники на территории центра ходили с дробовиками.

В Вакавиле я подвергся процедуре, знакомой каждому заключенному, — доскональному осмотру. Начиная с этого момента, все годы, проведенные мной в тюрьме, я не мог перейти из одного здания в другое без этой унизительной процедуры. Я снял всю одежду. Они проверили мои уши и нос, провели по волосам, заставили меня покашлять, чтобы проверить, нет ли у меня чего-нибудь во рту. Потом я раздвинул ягодицы, чтобы они проверили мой задний проход. После этого с меня сняли отпечатки пальцев, выдали тюремную одежду и присвоили мне номер, который я носил на протяжении всего пребывания в тюрьмах. Присвоение заключенному номера — это ещё один способ подорвать его личность, лишить его человеческого облика. Разумеется, этот «обряд» имеет исторические корни: эсэсовцы присваивали номера заключенным в фашистских концентрационных лагерях во время Второй мировой войны.

Всю мою прежнюю одежду за исключением носков и нижнего белья отослали моей семье. Носки и нижнее белье обычно выбрасывают в тюрьме. Мне стало любопытно, и я спросил, почему так делают, особенно если учесть, что мои шорты новые и я одевал их всего-то раз. Я указал им на то, что шорты были в лучшем состоянии, чем вся моя другая одежда. Никто не мог мне толком ответить. Просто было такое правило, такая традиция, согласно которой заключенный мог послать домой всю одежду, кроме носков и нижнего белья. «Мы лишь следуем правилам». Я был не против, чтобы они выбросили мои шорты, но я негодовал, потому что мне не дали объяснения. Казалось бы, мелочь, но она иллюстрирует ментальность тюремной администрации на каждом ее уровне. Должностные лица и охранники, которым подчиняются заключенные, похожи на жестоких насильников из романа Джорджа Оруэлла «1984»: их выбирают в полицейские из-за того, что они неграмотные, обладают физической силой и выполняют приказы без вопросов, какими бы глупыми или жестокими ни были распоряжения.

Меня определили в одиночную камеру. Но прежде чем меня там заперли, я отправился на встречу с начальником тюрьмы. Это ещё одна особая привилегия. Я всегда имел беседу с начальником тюрьмы, причем сразу после прибытия. Он предупредил мен насчет любых попыток подбить на что-нибудь заключенных. В этом случае, сказал он, меня отправят в одиночку. Меня прямо передернуло от такой иронии, ведь и без того меня ждала одиночная камера. Подобная тактика добавляет ощущений в условиях кошмарной нереальности тюрьмы. Затем начальник тюрьмы кинул мне приманку, пообещав, что в случае сотрудничества я буду содержаться так же, как любой другой заключенный, и меня не будут держать взаперти все время. Еще он сказал, что сначала они собираются жестко со мной обходиться, чтобы приучить остальных заключенных к моему присутствию, ну а потом, если все пойдет хорошо, они позволят мне выходить к основной массе заключенных — на «главную линию», как это называется. Я сидел молча и слушал. Я никогда не клюну на эту приманку.

В тюрьмах обожают проводить всевозможные тесты — психологические, на IQ, на определение склонностей. Пока я был в Вакавиле, со мной несколько раз беседовало два или три психиатра. Они проверяли мою склонность к нанесению побоев другому человеку и уровень моего интеллекта. Я набрал мало баллов в тесте на проверку IQ, получилось около третьего или четвертого уровня. Насчет остальных тестов не знаю. Озадаченные этим низким уровнем на фоне моих хороших оценок в колледже, психиатры попросили меня объяснить, в чем дело. Я сказал им, что отказываюсь иметь отношение ко всем этим тестам, поскольку обычно они используются как оружие против негров в частности и против различных меньшинств и бедняков вообще. Эти тесты основаны на стандартах среднего класса белых. Когда мы показываем низкие результаты при прохождении таких тестов, это усиливает предрассудок насчет того, что мы хуже и глупее. Поскольку мы приучены думать, что тесты — это нечто безошибочное, они становятся для нас настоящей бедой, которую мы сами же на себя накликали. Результаты тестов лишают нас инициативы и промывают мозги.

Я сказал психиатрам, что, если они действительно хотят узнать мой IQ, то они должны проверить все мои данные и ту работу, которую я сделал во многих сферах, включая творческую сферу — такую, как музыка. Этот подход казался мне абсолютно логичным и очевидным. Однако психиатры то ли не смогли понять меня, то ли предпочли остаться в неведении. Их подход был настолько механическим, настолько в нем не хватало глубины, что они, врачи, казались мне неразумными и непонятливыми. Они не хотели видеть, что гораздо важнее оценивать человека по его реальным достижениям, чем по результатам абстрактных тестов, которые могут или не могут находиться в связи с фактами его жизни. Из моего тюремного опыта я вывел, что психиатры входят в число самых неподатливых и упрямых сотрудников тюремной системы. Они запрограммированы, как роботы, и не могут относиться к заключенным как к обычным людям. Со всеми их тестами и вопросниками они выглядят так, словно в них уже заложена идея того, каким должен быть «скорректированный» человек. Любое отклонение от данного шаблона будет представлять для них угрозу.

Во время тестирования тюремная администрация была озадачена. Она не могла определиться, куда меня отправить дальше. Об этом очень много думали и, как впоследствии я узнал из третьих уст, они встретились с некоторыми трудностями при решении. Прежде всего, они хотели посадить меня в одиночную камеру. Однако ввиду того, что мое дело привлекло внимание общественности, они также хотели, чтобы место моего заключения предстало в выгодном свете, превратилось бы в своего рода показательное шоу для посетителей. Именно этим отличались для них тюрьмы и исправительные центры от концентрационных лагерей.

Администрация Вакавиля пошла даже на то, что предложила мне выбрать место отбывания заключения, хотя на самом деле у них не было ни малейшего намерения позволить мне сделать выбор. На первое место я поставил Сан-Квентин, дальше шли Фолсом и Соледад[4]. Из этих трех тюрем относительно легко было наладить сообщение с волей. Что касается меня, то я уверен — все тюрьмы являются концентрационным лагерями. Какой-то из них лучше другого, какой-то похуже. Мои предпочтения были основаны исключительно на возможности контакта с внешним миром. Сан-Квентин находится близко от дома, в получасе езды от Окленда и ещё меньше — от Сан-Франциско. Находись я здесь, моей семье и моим адвокатам было бы сравнительно легко навещать меня. К тому же у меня были друзья в Сан-Квентине, они помогли бы мне поддерживать связь с адвокатами, родными и со средствами массовой информации. Фолсом я поставил на второе место по тем же причинам: он расположен на расстоянии примерно восьмидесяти миль от Залива, я знал там нескольких людей. Так что и этот вариант был неплох для моей семьи. Соледад находится дальше всего — это около 165 миль к югу от Окленда по сто первому шоссе. Поэтому этот вариант был наименее желательным.

Вышло так, что я не попал ни в одну из этих тюрем. Я изрядно удивился, получив после всего двадцати пяти дней пребывания в Вакавиле (я ожидал, что меня продержат там стандартные два месяца) получил уведомление, где было сказано, что в течение суток я отправляюсь в Калифорнийскую мужскую колонию, относящуюся к Восточным тюремным учреждениям, в Сан-Луисе Обиспо. На этот раз я ехал в автобусе вместе с другими заключенными. Не то чтобы тюремные чиновники перестали обращаться со мной по-особому. Для каждого рейса тюремного автобуса готовится список заключенных, которые будут перевозиться, с пунктом их назначения. В список для нашего автобуса были внесены имена всех заключенных, кроме моего. Автобус пришел из Фолсома, забрал нас и поехал в Сан-Квентин, а потом в ещё одну тюрьму в Сан-Хосе. Оттуда мы отправились в Соледад, где я провел ночь в одиночной камере. Брат Джордж Джексон был совсем близко, но я не повидался с ним. Дружественно настроенные попутчики в автобусе ввели меня в курс дела и рассказали, что такое колония для уголовных преступников, так что я был отчасти подготовлен, когда мы туда прибыли.

Хотя власти называют Сан-Луис Обиспо мужской колонией, заключенные знают это место под названием Калифорнийская колония для уголовных преступников. В этом названии отражается суть данного места — то, что оно является тюрьмой, и то, что это колония. Штат верит в силу эвфемизма, считает, что присвоение концентрационному лагерю более приятного названия изменит его объективные характеристики. Тюрьмы называют «исправительными учреждениями» или «мужскими колониями» и т.п. У тех, кто придумывает названия, заключенные становятся «клиентами», будто штат Калифорния является крупнейшим рекламным агентством. Но мы, заключенные, знаем всю правду. Мы называем эти места тюрьмами, а самих себя — осужденными и заключенными. Это не означает, что мы считаем плохими все другие названия, просто мы не хотим быть обманутыми двуличностью штата.

Калифорнийская колония для уголовных преступников находится примерно посередине между Оклендом и Лос-Анджелесом, на расстоянии 250 миль от каждого города. Поездка туда как из Окленда, так и из Лос-Анджелеса будет довольно серьезным делом. Кроме того, что это удаленное место, оно ещё отличается от остальных тюрем Калифорнии. Меньше десяти процентов здешних заключенных приходится на негров и чикано, хотя две эти категории составляют половину всех заключенных Калифорнии. Поскольку здесь не случалось бунтов, колония приобрела репутацию образцово-показательной. Властям нравится заявлять, что заключенные в их тюрьмах счастливы. И только оказавшись внутри этой колонии, сразу начинаешь понимать, почему у нее такая спокойная репутация. Колония разделена на четыре изолированных квадрата, в каждом из которых содержится около шестисот заключенных. Планировка и организация колонии делают почти невозможной встречу заключенного из одной секции с заключенными из остальных трех. Кроме того, и это очень важно, 80 % местных заключенных — гомосексуалисты, а гомосексуалисты, как правило, покорны, их легко подчинить. Они склонны в точности исполнять тюремные правила.

Когда меня привезли в колонию, я не знал там ни одного человека. В конченом итоге, я встретил других заключенных и попытался достучаться до них. Но понял, что очень трудно говорить с людьми на политические темы, если они живут от свидания до свидания. Для них секс был всем.

Этих людей эксплуатировали и контролировали охранники и система. Их сексуальность была искажена и превращена в псевдосексуальность, которую использовали для контроля над ними и для того, что подорвать их нормальное желание обладать чувством собственного желания и быть свободным. В данном случае их подталкивала система, и заключенных заставили пристраститься к сексу. Любовь, ранимость, нежность были искажены до неузнаваемости и обернулись властью, конкуренцией и контролем.

Гомосексуальной любви в колонии можно было предаваться запросто. У каждого заключенного, кроме меня, был ключ, так что в течение дня он мог выходить из своей камеры. Свидание могло произойти во время обеда или в душе. Кто-нибудь «стоял на стреме» и предупреждал о появлении охранников. Впрочем, в этом не было особой необходимости. Порой охранники с удовольствием стояли и смотрели, пока все было спокойно. Лишь политическое выступление в тюрьме вызывало немедленные репрессивные действия. Охранникам обычно было достаточно пригрозить «политическому заводиле», что его посадят в автобус и увезут далеко-далеко от его любовника. Подобные угрозы всегда срабатывали. Кроме того, многие из охранников сами были гомосексуалистами. Часто, пока я мылся в душе, в дверном проеме появлялся охранник. Он что-то болтал, при этом его взгляд упирался не в мое лицо, а на мой пенис. «Эй, Ньютон, как поживаешь, Ньютон? — спрашивал он меня. — Не хочешь поразвлечься, Ньютон?» Я смеялся над ними.

Засилье гомосексуализма в тюрьме немного снизилось, когда разрешили посещение жен заключенных. Либералам кажется, что это огромный шаг вперед, но они ошибаются. И здесь царят принуждение и контроль, их действие даже сильнее, потому что охранники могут запретить свидание мужчины с его женщиной точно так же, как они запрещали видеться мужчинам-любовникам. А заключенному нелегко найти другую женщину. Это тюрьма. Каждое желание здесь используется против тебя.

В колонии повторилось то же самое, что в Вакавиле. В первую очередь меня отвели к начальнику. Он сказал мне, что они оставят меня на главной линии, если я буду соблюдать все правила и не буду пытаться подбивать заключенных на какие-нибудь запрещенные действия. Он также сказал мне не жаловаться. Если я хотел жаловаться, мне следовало дождаться того момента, когда я выйду из тюрьмы. И опять я ничего не ответил. Я думал о том, что мне придется провести в этих стенах пятнадцать лет. Этого времени должно было хватить на достижение цели.

После беседы с начальником тюрьмы меня отправили к советнику. По его словам выходило, что мне назначили «воспитательную программу», чтобы подготовить меня к возвращению в общество. Лично я не чувствовал необходимости перевоспитываться. Все мое преступление состояло в том, что я говорил в защиту людей. Но советник пустился в подробности. Он объяснил, что на первом этапе программы я буду должен работать в столовой, причем бесплатно. В конечном итоге, я смогу попробовать себя и в другом качестве, т.е. поработать в различных местах, где зарплата была от трех центов в час минимум и до десяти центов в час максимум.

Меня абсолютно не устраивала подобная эксплуатация, и я не собирался гробиться сначала вообще бесплатно, а потом за такие смешные деньги, которые зарплатой и назвать было нельзя. Я выдвинул контрпредложение. Я буду охотно работать, но за справедливую компенсацию — за плату по профсоюзным тарифам. Если они будут платить мне и всем остальным заключенным установленную профсоюзом заработную плату, то я буду с огромным удовольствием работать там, где они мне скажут. Кроме того, я буду оплачивать мое содержание и перестану быть обузой родному штату, хотя он засадил меня в тюрьму совершенно незаконно. Как и следовало ожидать, персонал тюрьмы отказался рассмотреть мое предложение.

Тогда я предложил им ещё один вариант — что в рамках воспитательной программы я буду посещать тюремную школу. Хотя уровень моего образования далеко обгонял тот, что могли предложить мне здесь, я знал, что образовательная программа позволить мне получить свободный доступ к местной библиотеке, где я мог бы продолжить пополнять свои знания. Они отказались разрешить мне и это на том основании, что образовательные программы — это привилегия, которую я должен заслужить, сначала поработав как следует в течение неопределенного времени. Другими словами, сначала кнут — потеря человеческого облика, чего они добивались, а потом — пряник, иначе говоря, соблюдение моих интересов. Я опять отказался. Их требования были насквозь пропитаны ложью. Мне было известно, что другим заключенным разрешали сразу начать с образовательных программ. Я также знал, что мне этого не разрешат, потому что они хотели сломать меня. Но я не собирался сдаваться.

В итоге они посадили меня под замок. Это означало, что я сидел в своей камере почти целый день и у меня не было привилегий в столовой. Камеры в Калифорнийской колонии для уголовных преступников запираются на три замка каждая. Один из замков находится под центральным контролем и приводится в действие лишь на ночь. Этот замок закрывается одновременно на всех камерах. При этом раздается характерный громкий звук, который можно услышать в любом уголке тюрьмы. Мы называем это «опустить решетку». Второй замок можно открыть только ключом, который находится у охранника, а ключ от третьего замка достается заключенному. Каждое утро, после «поднятия решетки» (когда во всех камерах открывается первый замок), приходит охранник и открывает камеры. На протяжении целого дня заключенный может свободно выходить из камеры, пользуясь собственным ключом. Поскольку я сидел взаперти, по утрам охранник проходил мимо моей камеры. Мне разрешалось покидать камеру только для похода в столовую, на свидания или по официальному делу, например, когда меня вызывали на дисциплинарную комиссию. Получалось, что я покидал камеру на завтрак с семи до восьми утра, на обед с двенадцати до часу дня и на ужин с пяти до полседьмого вечера. В это время я должен был ещё сменить одежду, принять душ и проделать прочие необходимые вещи.

Когда человек сидит под замком, ему отказывают во всех привилегиях. Я не мог ничего купить в столовой, у меня не было сигарет, мыла, дезодоранта, зубной пасты и жидкости для полоскания рта. Мне выдали лишь казенную зубную щетку и зубной порошок. Каждую неделю я получал шесть листов бумаги. На них я мог писать письма любым десяти лицам, внесенным в мой лист посещения. Я получал сан-францисскую газету «Кроникл», причем всегда с опозданием на день, однако и в этом мне время от времени отказывали. Сначала мне не разрешили иметь в камере никакие другие печатные материалы или писать что-нибудь ещё, кроме ограниченного количества писем. Но, в конце концов, мои адвокаты добились в суде разрешения, чтобы мне выдали пишущую машинку, а также книги и документы по моему делу. Я продолжал упражняться, устанавливая контроль над собственными мыслями, в чем я довольно преуспел к тому времени.

Содержание меня под замком было способом «наказать» меня за отказ согласиться на рабство. В мастерских колонии делают обувь и автомобильные номерные знаки, а также стирают белье для других учреждений. За эту работу колонии неплохо платят. Если учесть, что заключенные почти ничего не получают, то такая система оказывается немногим лучше рабства. Тюрьма — одна из самых возмутительных форм эксплуатации, которые только существуют, хотя тюремные власти смотрят на эту систему, конечно, по-иному. Лично я рассматривал свое положение не как наказание, а как освобождение от рабской доли. Раз в месяц меня вызывали в дисциплинарный комитет. Меня спрашивали, готов ли я сотрудничать с ними и получить ключ от третьего замка. И каждый раз я отказывался.

Охранники считали, что я обречен на поражение, что я долго не выдержу в таком режиме. В конце концов, ты сломаешься, говорили они мне. Зачем же сидеть в одиночке? Больше того, если я сопротивлялся тюремным порядкам, я гарантированно оставался здесь на все пятнадцать лет.

Сидеть взаперти было терпимо, даже больше, чем терпимо. Мой мозг активно работал. Мне было над чем подумать, и я заполнял дни тем, что размышлял над идеями, о которых впервые задумался ещё в Оклендском колледже. Кроме того, моя семья могла часто навещать меня, несмотря на долгую поездку. Согласно правилам, посетители допускались в тюрьму каждый день, за исключением вторника и среды — это были не приемные дни. Если мои адвокаты хотели повидаться со мной, они специально выбирали не приемный день, так что мои родные могли приезжать ко мне в любой приемный день. Благодаря родным, адвокатам и друзьям у меня было довольно много посетителей. С ними я мог видеться с девяти утра до четырех часов дня.

Семья поддерживала меня. Мне очень было нужно их душевное тепло и новости, которые они привозили из внешнего мира. Кроме как в столовой, мне было запрещено разговаривать с другими заключенными, так что газета «Кроникл» служила для меня единственным источником информации. Перевоспитание не способствует укреплению психического здоровья — наоборот. Ты общаешься лишь с тюремным персоналом, а он не заслуживает того, чтобы с ним общаться. Слушать, как они рассказывают о своей философии, или принять их взгляд на вещи — значит дать возможность разрушить себя.

Одну новость я был вынужден собирать по крупицам, и она оказалась печальной. В начале 1969 года, в январе, когда я находился в тюрьме уже около четырех месяцев, были убиты два достойнейших наших товарища из Лос-Анджелеса — Джон Хаггинс и Олпрентис Картер по прозвищу Горбатый. Они были убиты в кампусе Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе членами организации Рона Каренги под названием «Соединенные Штаты». Я познакомился с Каренгой, когда ещё учился в колледже и состоял в Ассоциации афро-американцев. Потом он переехал в Лос-Анджелес, чтобы создать там культурно-националистическую группировку. Какое-то время деятельность этой группировки была весьма успешной, во многом потому, что Управление полиции Лос-Анджелеса поддержало немало рискованных мероприятий группировки Каренги. Мэр Йорти даже использовал эту группировку как пример прогрессивного развития. На самом деле «Соединенные Штаты» были средством держать негритянскую общину под контролем. Здесь предлагались курсы суахили и что-то вроде религиозной философии. Рекламируя себя как программу по освобождению негров, группировка Каренги в действительности эксплуатировала их.

«Черные пантеры» представляли собой нешуточную угрозу для игры, которую вел Каренга. Он боялся нашей партии, потому что мы были не сектантами, но вышедшими из народа организаторами. Мы начали привлекать в свои ряды людей, которых он хотел заполучить себе. Однако Каренга получил поддержку властей Лос-Анджелеса за то, что сам их поддерживал. Дошло до того, что на выборах нового мэра он помогал тогдашнему мэру Сэмюелю Йорти бороться с чернокожим соперником Уильямом Брэдли.

Серьезные проблемы с Каренгой у нас начались в феврале 1968 года, когда я сидел в Аламедской окружной тюрьме в ожидании суда, а наша партия организовала митинги в Окленде и Лос-Анджелесе для сбора средств на мою защиту. Чтоб объединить как можно больше различных групп и создать прочный единый фронт, в Лос-Анджелесе мы провели митинг через Негритянский конгресс, объединение всех негритянских организаций на определенной территории. Группировка Каренги входила в Негритянский конгресс.

Митинг в Окленде состоялся 17 февраля, в день моего рождения. В нем приняли участие Стокли Кармайкл, Эйч Рэп Браун, чиновник из мэрии Рон Делламс, Чарльз Гэрри, Бобби Сил, Элдридж Кливер и другие. Митинг удался. Митинг в Лос-Анджелесе был назначен на следующий день. Он должен был пройти на спортивной арене. В нем должны были принять многие из тех, что участвовали в оклендском митинге, а также лидеры нескольких организаций из Негритянского конгресса. Когда незадолго до начала митинга прибыла группа «Черных пантер», то они увидели, что делом заправляет Каренга. Это было заметно особенно потому, что охрану митинга обеспечивало Полицейское управление Лос-Анджелеса. Копы были повсюду, как внутри помещения, так и снаружи. Центральный комитет сразу же вызвал Каренгу и сказал ему, что «Черные пантеры» ни за что не войдут в аудиторию, пока полиция не уйдет. На митинг съехалось много чернокожих со всего Залива. Если что-нибудь пошло бы не так и если им стало бы известно об отказе «Черных пантер» присутствовать на мероприятии, Каренга потерял бы доверие. Поэтому он убедил полицейских покинуть здание, и митинг прошел успешно.

Мы согласились с тем, что часть собранных средств пойдет членам Негритянского конгресса для покрытия их нужд, остальное предназначалось для моей защиты. Однако по завершении митинга, несмотря на призывы к Каренге обсудить распределение денег, «Черные пантеры» не получили ничего в фонд моей защиты, хотя в первую очередь именно по этой причине собирались люди. Конгрессу тоже навешали лапши на уши.

Меньше чем через год на собрании Союза чернокожих студентов Калифорнийского университета были убиты Горбатый и Джон. На собрании должно было обсуждаться назначение директора по исследованиям истории негров в Калифорнийском университете. Каренга собирался играть первую скрипку на собрании, а «Черные пантеры», среди которых были Горбатый и Джон, пришли сюда, чтобы составить Каренге оппозицию. Группа последователей Каренги тоже была здесь. Когда «Черные пантеры» обедали в студенческом кафетерии, люди Каренги подкрались к ним и убили Горбатого и Джона.

Когда весть об убийстве достигла меня, я осознал, что все «Черные пантеры» были словно отмечены. Уничтожение «Черных пантер» началось с убийства Малыша Бобби Хаттона. Его убили полицейские Окленда. После убийства Фрэда Хэмптона и Марка Кларка чикагской полицией, многие люди по всей стране начали подозревать, что полиция Соединенных Штатов в заговоре против нас, каждая новая атака на братьев подтверждала это подозрение. При мысли о том, какая развернута против нас кампания, я упал духом. Очень трудно пережить потерю ценных товарищей и близких друзей, даже если мы считаем смерть ценой, которую мы должны платить за революционную борьбу. К этому невозможно привыкнуть.

Кое-кто из партии прислал мне послания, спрашивая разрешения достать Каренгу, однако я отказался дать свое благословение. Открытая война между нами лишь повредит общине. Ее нужды стоят выше нашего желания отомстить. Я знал, что община сама разберется с Каренгой. Так и случилось: община устроила Каренге суд в Лос-Анджелесе. Он был признан виновным в обмане людей. Каренга был вынужден покинуть Лос-Анджелес и перенести свою деятельность в Сан-Диего. В настоящее время его группировка сошла со сцены. Двое его последователей были приговорены к пожизненному заключению за убийство Горбатого и Джона.

Вскоре после этого печального события ко мне приехал некто Роберт Холл из Лос-Анджелеса. Понятия не имею, как ему разрешили увидеться со мной; лишь десять человек имели на это право, и Холл не входил в их число. Он также не был моим адвокатом. Наконец, он прибыл в не приемный день. После того, как в мою камеру пришел охранник и сказал, что меня ожидает посетитель, всю дорогу я пытался выяснить, что это за посетитель такой, которому разрешили со мной свидание в не приемный день. Я не ждал никого из своих адвокатов. Когда я зашел в комнату для свиданий, то был удивлен, увидев совершенно незнакомого человека. Он сказал мне, что пришел узнать, может ли он что-нибудь сделать, чтобы прекратить трения между Каренгой и «Черными пантерами». По словам незнакомца, он хотел быть посланцем мира. Но я ему не поверил, потому что он должен был получить официальное разрешение на посещение. Я сказал ему, что, если Каренга хочет перемирия, то для начала он должен перестать убивать «Черных пантер», мы-то никогда не трогали его парней. Это было короткое свидание, потому что мне больше нечего было добавить. После этого я никогда больше не встречал Холла.

Через шесть месяцев моего пребывания взаперти охранники стали искать признаки того, что я сломался и готов подчиниться. Даже заключались пари на то, когда это случится. Я игнорировал все эти прощупывания, что озадачивало охранников ещё больше. Как-то раз один из них подошел ко мне и сказал: «Большинство парней сходят с ума после нескольких недель в одиночке, а ты здесь уже шесть месяцев. В чем дело? Тебя что, это совсем не напрягает?» Другие стали проявлять интерес к моему психическому и физическому здоровью. Когда это началось, я понял, что одолел их так же, как я справился с «душегубкой».

Чтобы выразить свое презрение к их системе, я написал статью под названием «Где твоя победа, тюрьма?» Я тайно передал эту статью через своих посетителей, и она была напечатана в нашей газете «Черная пантера». В то время мне ещё было не разрешено иметь канцелярские принадлежности, но я все-таки ухитрился написать это эссе и увидел, что оно дошло до партии. В статье я насмехался над охранниками, полагавшими, что, если человеческое тело оказалось в тюрьме, значит, они одержали победу над теми идеями, которые вдохновляли человека на совершенные им действия. Я поставил себе цель выразить презрение своим захватчикам, а также подбодрить своих отважных товарищей, продолжавших борьбу. Я был очень доволен тем, что статья была опубликована и охранники ее прочли.

Теперь тюремная администрация сменила тактику. Убедившись, наконец, что я не собирался склоняться перед ними, они стали говорить другим заключенным, что единственной причиной моей упрямой настойчивости была ошибочная вера в пересмотр приговора в высших судебных инстанциях. Иначе говоря, лишь надежда поддерживала меня. Без этой живительной надежды я бы непременно упал духом и признал поражение. Но в суды высшей инстанции лично я верил не больше, чем в суды низшей инстанции. Я готовился пробыть в тюремной изоляции полный срок — все пятнадцать лет. Именно это все время ускользало от их понимания.

Далеко не многие люди в Америке имеют полное представление об условиях тюремного заключения и обращении с заключенными. И понятно почему: полностью контролирующие ситуацию власти следят за тем, чтобы правда не выплыла наружу. Заключенные не могут общаться с внешним миром свободно и без надзора. Поэтому все, что большинство людей знают о тюрьмах, — это то, что власти хотят, чтобы они услышали. Миллионы людей были удивлены и шокированы убийством Товарища Джорджа Джексона и резней в Аттике, потому что они не понимали, какой угнетающий режим действует даже в лучших тюрьмах.

Я часто размышлял над сходством между тюрьмой и рабством, в котором пребывал чернокожий народ. Обе системы подразумевают эксплуатацию: раб не получал компенсации за произведенный им продукт, заключенный, как полагается, производит рыночную продукцию или за гроши, или вообще даром. Состояние рабства и тюремную жизнь роднит отсутствие свободы перемещения. Власть стоящих как над рабом, так и над заключенным абсолютна, и они ожидают уважения от тех, кто находится под их господством. Как во времена рабства, постоянное наблюдение и контроль являются частью тюремных порядков, и если заключенным удастся завязать важные и революционные отношения, эта связь тут же разрывается переброской в другие тюрьмы, точно так же, как рабовладелец разделял семьи рабов. Я сам видел, как несколько заключенных, отказавшихся выполнять приказание в столовой держаться от меня подальше, были отправлены в другие места для «удобства учреждения». Обычно признается, что система рабства способствует деградации и хозяина, и раба. Это утверждение применимо и по отношению к тюрьме. Царящая в тюрьме атмосфера страха оказывает деформирующее воздействие на жизнь каждого, кто здесь находится, — от членов тюремной комиссии и суперинтендантов до заключенных в одиночных камерах. Особенно это негативное влияние сказывается на «сотрудниках исправительных учреждений», как эвфемистически называют охранников.

Тюремные охранники — это жалкий народ. Я не так много с ними контактировал, потому что очень долго сидел под замком. Однако они изводили меня при каждой возможности. Когда я уходил на свидания с моими посетителями, охранники обыскивали мою камеру, иногда что-то совершенно бессмысленно рвали, бросали мою мочалку на пол, зубную щетку засовывали в туалет, в общем, создавали полнейший беспорядок. Если они находили какие-то предметы, купленные в столовой, например, дезодорант или масло для волос, они писали докладную, в которой указывали, что я держу в камере «контрабанду», нарушая тем самым тюремные правила. Они получали колоссальное удовольствие от этих мелких притеснений. Через какое-то время я посмотрел на это с другой стороны и стал считать эти «проделки» детским поведением ничтожных людей.

Как-то раз на меня «нажаловались», и я попал в карцер. Я отправился туда без сопротивления. Я и без того находился в изоляции, так что пребывание в карцере только и означало, что есть мне придется теперь в камере, а не в столовой. Это было самое легкое одиночное заключение из всех, что я пережил, потому что здесь мне разрешили читать. В большинстве своём книги были старые и детские -»Рин-Тин-Тин», «Приключения Хопалонга Кассиди» и тому подобные. Но ещё у меня была Библия, которую я люблю читать. Тогда я вновь перечитал ее, уже в третий раз. В отличие от «душегубки» в моем карцере была койка, туалет, раковина, стул и оловянный столик.

Охранники не прекращали свои попытки довести меня до бешенства и держать в таком состоянии постоянно. Но я понимал, что у этих попыток есть предел и старался избегать оскорблений — либо я отказывался общаться с ними, либо не делал того, что они хотели.

Очевидно, что охранники тоже являются жертвами. Однако ограниченная и очень грубая власть, которую им дали, разлагает их и доводит до звероподобного состояния. Некоторые из них смутно сознают, что они разрушили свою жизнь, и пытаются достичь компенсации жалким способом. Например, когда весной 1970 года в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре разразились студенческие беспорядки, колония, в которой я сидел, отправила несколько человек из «банды полицейских хулиганов» на помощь — чтобы подавить выступление. Охранники вернулись с потрясающими баснями о том, как они заталкивали в тюрьму профессоров и умненьких богатых ребятишек. Это позволило им ощутить собственную значимость, почувствовать себя выше, чем в реальной жизни. Когда они не говорили о революционерах, словно те были собаками, они хвастливо вспоминали, в каких отличных мотелях они останавливались, когда поехали бить университетскую общественность. Еще их занимала потрясающая еда, которую им подавали в ресторане «Самбо». В жизни, настолько пустой и лишенной смысла, такие события становятся самыми яркими и запоминающимися.

Одно из зол, в которых были повинны охранники, стало насаждение расовой вражды. С помощью нее они пытались разделить нас, заключенных. Многие из белых заключенных не были откровенными расистами до попадания в тюрьму, однако довольно быстро сотрудники тюрьмы делали из них завзятых расистов. Если охранники не хотели, чтобы расовая ненависть вылилась в настоящее насилие, все же они подогревали эту враждебность до той степени, чтобы предотвратить любой союз между заключенными. Этот маневр похож на стратегию политических деятелей из южных штатов, стравливающих белых бедняков с чернокожими бедняками. К несчастью, охранники загоняют в эту ловушку многих негров. Охваченные единственным желанием — выжить, чернокожие заключенные начинают ненавидеть белых заключенных, или «фашистов», как они сами себя называют. В этой ситуации охранники выступают в роли угнетателей, а «фашисты» становятся орудием угнетения. Охранники не только обманывают и используют белых заключенных. Хуже всего, что последние начинают любить своих угнетателей. Они окончательно теряют свой человеческий облик и потому восторгаются теми, кто лишил их человеческих качеств, и идентифицируют себя с ними. Такая психологическая аберрация была настолько частым явлением в нацистских концентрационных лагерях, что вот уже тридцать лет поиск разумных объяснений этого факта является важнейшей проблемой. Согласно одной из теорий, пленники были доведены до такой инфантильной зависимости от своих надсмотрщиков, что между ними возникали совершенно гротескные отношения дети-родители. Заключенные верили, что отождествление себя с угнетателями было их единственной надеждой на спасение. Подобная ситуация в тюрьме и трагична, и взрывоопасна.

Однако расовая враждебность — это лишь одна из причин возмущения и бунтов заключенных. Сейчас большинство попавших в тюрьму негров осознает, что оказалось за решеткой по политическим мотивам, нежели чем за криминал. Они научились воспринимать себя как политических заключенных в классическом — колониальном — смысле: их судили присяжные не равного с ними социального статуса, их судили не представители разных слоев общины, а присяжные, абсолютно не знакомые ни с одной стороной их жизни. Многие действия, которые правящий класс считает криминальными, для бедных, подвергающихся эксплуатации, отчаявшихся людей, не имеющих доступа к различным возможностям, — это нечто иное. Присяжные, которые решают судьбу таких людей, выбираются из привилегированных граждан, из представителей среднего и высшего классов. Они чувствуют угрозу в том, что находящийся вне привилегированной структуры человек может создавать свои собственные возможности. Такое жюри присяжных заведомо некомпетентно и не может судить обвиняемого. Такие присяжные не понимают обстоятельств, толкнувших подсудимого на те действия, которые он совершил. Присяжные в Америке — это люди другого по сравнению с обвиняемым статуса, они часть системы угнетения. В результате бедняки оказываются в тюрьмах в качестве политических заключенных. У них полно причин чувствовать горечь, особенно если учесть, как бросается в глаза снисходительность, с которой относятся такие присяжные к обвиняемым из своего класса, если те вообще доходят до суда.

У заключенных протекает некий процесс самообразования, процесс, выходящий далеко за пределы, в которых желали бы его остановить власти. «Перевоспитавшийся» заключенный может увидеть «неправильную» сущность его прошлых действий. Он может даже счесть, что совершенное им нападение или ограбление, все равно что, было «ошибкой». Однако он начинает видеть эту «ошибку» в определенном свете. Многие заключенные достигают этой точки, преодолевают ее и идут к более глубокой и широкой оценке. Они начинают оценивать общества и приходят к пониманию того, что их «преступления» отчасти были результатом этого капиталистического и эксплуататорского общества. Зачастую они становятся социалистами и признают, что капитализм породил смертоносных близнецов — империализм и расизм. Эти просвещенные и политически сознательные заключенные приходят к таким убеждениям, которые власти считают недопустимыми и угрожающими. И хотя эти заключенные, возможно, и не намерены вновь совершать преступления, их все равно держат в тюрьме подольше — скорее, именно из-за их новых взглядов, чем из того опасения, что они вернутся к прежним своим делам. Когда их вызывают на комиссию по условно-досрочному освобождению, их спрашивают не о прошлом, а о том, что они думают о современных общественных проблемах. Если они честны и говорят правду, им отказывают в освобождении. Их посадили в тюрьму за то, что они сделали, но их держат в тюрьме за то, во что они верят. Это — политические заключенные. Одни из самых известных — Джордж Джексон и Букер Т. Льюис, а есть ещё тысячи менее заметных.

Другой тип политического заключенного — это человек, не совершавший преступления, но чьи политические взгляды и убеждения угрожали привилегированному положению правящего класса в Соединенных Штатах. Среди таких заключенных немало доблестных бойцов из партии «Черная пантера», которые хотят добиться справедливости для всех людей и положить конец угнетению люмпен-пролетариата. Их приговаривают к длительному заключению по неубедительным обвинениям. Подобная несправедливость — это очевидная и намеренная попытка задушить борьбу за свободу, которую ведут миролюбивые люди.

Я относился к этой категории политических заключенных. Однако это не лишило меня мужества за двадцать два месяца пребывания в колонии. Я знал, что и в тюрьме, и за ее пределами политическое самосознание народа растет. Я мог это видеть во время разговоров с другими заключенными в столовой, мы втягивались в серьезный мужской разговор, обсуждая сложившуюся в нашей стране ситуацию. Рост политического самосознания был также заметен и во внешнем мире, стоило обратить внимание на движение среди студентов, людей, получающих социальное пособие, сотрудников больничных учреждений, общественных работников, если приводить примеры. Вера в эти подвижки сознания давало мне силы выдержать угнетение. Они могли запереть в камере мое тело, но не мой дух. Мой дух был с народом. В тюрьмах продолжали расти революционные настроения. Я с нетерпением ждал того времени, когда все заключенные вырастут до оказания более сильного сопротивления тюремной системе и откажутся работать, как сделал я. Такой простой шаг затормозил бы всю систему.

Хотя охранники, в конечном итоге, все-таки поняли, что я никогда не сломаюсь под напором их притеснений, остальные сотрудники тюрьмы так и не смогли согласиться с фактом моего сопротивления. Они продолжали искать мои слабые места. Весной 1970 года, перед моим первым слушанием по вопросу условно-досрочного освобождения меня вызывали к тюремному психиатру на обследование. Войдя в кабинет, я тут же прояснил свою позицию. Я сказал врачу, что не верю и не доверяю психиатрическим тестам, потому что они разработаны без учета особенностей жизни бедных и угнетенных людей. Я сказал, что охотно поговорю с ним, но без прохождения каких-либо тестов. Мы стали разговаривать, но психиатр начал играть со мной в игры. К примеру, где-то в середине нашей беседы он пытался незаметно задавать мне всякие психологические вопросы типа «Как вы думаете, люди вас преследуют?» Каждый раз, когда психиатр это проделывал, я говорил ему, что не собираюсь проходить никакое тестирование, а если он настаивает, я покину его кабинет. Психиатр настаивал на том, что у меня предубеждение против тестирования. И он был прав. Отвечая на это, я рассказал ему о недостатках психологических теорий Фрейда, Юнга, Скиннера и прочих системах, недостатках, которые делали невозможным использование этих систем по отношению к неграм. Тогда врач спросил меня о психологической системе, которой я мог доверять. Я назвал ему теории Франца Фэнона. Он никогда не слышал о Фэноне. Так что я сказал врачу названия нескольких книг Фэнона и ушел.

Их психологическая война со мной ни к чему не привела. Мой советник по фамилии Топпер провел со мной предварительную перед слушанием беседу, пытаясь уговорить меня выйти из-под замка. Я отказался. Раньше Топпер говорил мне, что он очень доволен тем, что я сижу взаперти, и он хотел бы, чтобы я и оставался в таком положении. А теперь он изменил свою тактику и ясно дал понять, что, если я соглашусь, то почти наверняка получу условно-досрочное освобождение. Я знал, что он лжет. Возможно, Топпер рассчитывал на то, что если я соглашусь, а потом меня не освободят досрочно, я потеряю свой статус в глазах заключенных. Этот момент был очень важен, потому что мог подорвать мои позиции. С другой стороны, у них мог быть ещё один план. Мне могли назвать дату досрочного освобождения, если я не соглашался на свободный выход из камеры. Потом они могли сказать, что, хотя дата освобождения назначена, они не могут ее соблюсти, поскольку я отказался сотрудничать с ними. В этом случае общественность могла подумать, что я мешаю своему же освобождению. Они пытались украсть мое единственное оружие, которое я имел против них, — чувство собственного достоинства.

Из других источников мне стало известно, что Маккарти, заместитель суперинтенданта, сказал людям, что, по его мнению, мое требование получать минимальную зарплату в тюрьме было разумным. И все-таки ни он, ни Топпер не набрались смелости выразить свои чувства публично. Подобно многим и многим другим должностным лицам, они шли вместе с системой. Нужно быть очень отважным человеком, чтобы защищать права заключенного, а они были людьми, лишенными воображения, натурами посредственными и боязливыми. Нет ничего странного в том, что они выбрали работу в тюрьме. Они смешали право, которым они обладают там, с серой тупостью и безликостью тюремной службы.

В конце концов, я предстал перед комиссией по условно-досрочному освобождению, произошло это в апреле 1970 года. И хотя я ничего от этой комиссии не ждал, все-таки я с нетерпением хотел туда попасть, потому что для меня это была возможность подискутировать и выразить свое презрение к их системе. Итак, семь или восемь членов комиссии сели вместе со мной за круглый стол и начали обычный разговор, попивая кофе. Одна из первых вещей, о которой они меня спросили, — были ли в моем личном деле рапорты о нарушениях, где говорилось о наличии контрабанды в моей камере. Я поинтересовался, знают ли они, что за контрабанда имелась в виду. Оказалось, они смотрели мое дело недостаточно внимательно и потому не знали. Когда они удосужились подробнее ознакомиться с этими рапортами, то очень удивились, что так называемая контрабанда — это мыло, дезодорант и туалетные принадлежности, купленные в тюремной столовой. Они перешли ко мне от других заключенных. Я сказал комиссии, что отказываюсь обходиться без каких-то основных вещей и что я буду продолжать приобретать их. Они приказали охранникам позволить мне иметь в камере туалетные принадлежности. Это была маленькая, но очень приятная победа.

Затем мы перешли к обсуждению более сложных вещей — причин моего отказа работать и т.д. Я был готов к этим вопросам. Но когда я им все объяснил, они ответили, что я оказался слишком привередливым по отношению к правилам, которым я должен подчиняться. По их мнению, это был настоящий каприз. В ответ я выразил свое полное недоверие ко всей системе карательно-исправительных учреждений вообще и к комиссии по условно-досрочному освобождению в частности. Я дал им понять, что не жду условного освобождения ни сейчас, ни в какое-либо другое время. Также я сказал, что готов соблюдать правила, с которыми я не согласен, но я никогда не буду соблюдать правила, которые отрицают чувство собственного достоинства, присущее мне как человеку. Кроме того, я стал убеждать их не повиноваться правилам, нарушающим их цельность и достоинство. Один из членов комиссии, негр, кстати, был так шокирован моими словами, что даже усомнился в моем здравомыслии. Это яркий пример умонастроений, с которыми чиновники контролируют тюрьмы на всей земле. Это настолько узкий подход, что он рассматривает проявление человеческого достоинства и силы характера как ненормальное явление.

После этого слушания я решил больше никогда не ходить на комиссии по условно-досрочному освобождению, хотя мои адвокаты и не советовали мне принимать такое решение.

Очевидно, что тюрьмы нуждаются в изменениях, однако этих изменений нельзя достичь, реформируя одни лишь тюрьмы или проводя реформы бессистемно. Тюрьмы являются неотъемлемой частью целого комплекса, который можно назвать американской институциональной сверхструктурой, охватывающей весь мир. Я сказал «весь мир», потому что Соединенные Штаты — это империя, а не нация. Обращение с заключенными и меньшинствами внутри страны имеет определенное отношение к тому, как властная структура Америки обращается с людьми во всем мире. Мир должен стать таким местом, где бедные и угнетенные могут жить в мире и с достоинством. Если после этой трансформации нам все ещё будут нужны тюрьмы, то они должны быть настоящими исправительными центрами, а не напоминать концентрационные лагеря. В новом обществе эти центры не будут называться тюрьмами или колониями, они не будут представлять собой неприступные древние крепости из камня. Они превратятся в важный элемент жизни общины. Здесь людям, которым не очень хорошо, или несчастным людям помогут почувствовать, что они часть человечества. Большинство людей, попавших в тюрьму, с самого рождения заставили чувствовать себя ненужными, лишними. Джеймс Болдуин как-то отметил, что Соединенные Штаты не знают, что теперь делать с чернокожим населением, когда «оно перестало быть источником богатства, его нельзя покупать, продавать и разводить, как скот». Особенно наша страна не знает, что делать с молодыми чернокожими. «Это вовсе не случайно, — пишет Болдуин, — что тюрьмы, армия, наркотики отнимают так много людей…»

Сейчас многие признают, что большая часть заключенных не должна находиться в тюрьме. Когда у них появится причина верить в то, что они могут что-либо предложить обществу, что-то чрезвычайно необходимое, что-то, что лишь они могут дать, тогда отпадет нужда в тюрьмах. Но сначала каждый человек должен быть убежден в собственной ценности и уникальности. Он не повторим, он один такой на всем белом свете, и этой неповторимостью он может поделиться с другими. Вот что значит настоящее исправление.

Все время, пока я находился в Сан-Луисе Обиспо, Чарльз Гэрри со своими сотрудниками работал над подготовкой апелляции для подачи в Калифорнийский апелляционный суд. Они построили апелляцию на указании неправомерных действий, которые предприняло обвинение, охваченное желанием добиться обвинительного приговора. Перечислялись следующие факты: у членов большого жюри, равно как у присяжных на суде, были расистские настроения, что незаконно; мое предыдущее обвинение в совершении уголовного преступления не должно засчитываться; доказательств для обвинения в убийстве первой степени было недостаточно; обвинение утаивало вещественное доказательство, а судья не стал возобновлять судебное разбирательство после обнаружения новой улики; судья способствовал усилению настроений против обвиняемого и вынес немало предвзятых постановлений; судья не дал присяжным важную инструкцию. Адвокаты внимательно прослеживали прохождение апелляции и извещали меня обо всем, что происходит, однако я почти не обращал на это внимания, потому что не верил в судебную систему. Они продержали меня за решеткой, не выпустив под залог, почти целый год, пока пришлось ждать начала судебного процесса. А после вынесения приговора они опять отказались выпустить меня под залог на время рассмотрения апелляции. Когда мы подали апелляцию по решению об отказе в освобождении под залог, ее оставили без рассмотрения. У меня не было поводов надеяться на то, что штат пересмотрит мой приговор. Мне придется провести пятнадцать лет в тюрьме, да ещё и в одиночной камере — так мне казалось.

В мае 1970 года Фей Стендер, которая вместе с Чарльзом Гэрри работала над моей защитой, известила меня, что решение по апелляции скоро будет принято. Разумеется, она не знала о содержании этого решения, но, казалось, что апелляционный суд написал довольно длинное заключение по моему делу. Обычно, если рассматривается дело какого-нибудь общественного деятеля, пространное заключение означает отказ в пересмотре. Одновременно суд хочет показать общественности, что он тщательно рассмотрел дело по всем пунктам. Можно считать, что Фей сообщила мне об отказе в пересмотре приговора. Другой адвокат, Алекс Хоффман, придерживался противоположного взгляда. Он доказывал Фей, что большое заключение может означать и пересмотр; возможно, суд хочет очень осторожно показать, что решение о пересмотре было принято с соблюдением всех юридических формальностей, а не под воздействием общественного мнения, которое в моем случае ощущалось и в судах, и в тюрьме. Я согласился с точкой зрения Фей и перестал думать об апелляции. У меня были другие вещи, чтобы на них сосредоточиться.

Поэтому, когда 29 мая, в пятницу, Калифорнийский апелляционный суд объявил о пересмотре моего приговора, для меня это было полнейшим сюрпризом. Я провел день в комнате для свиданий и ничего не слышал. Около полпятого я возвращался в камеру, когда меня остановил какой-то заключенный и сказал, что он слышал по радио о пересмотре моего приговора. Я не поверил ему, да и сам он едва в это поверил, так что я попросил его повторить сказанное. Когда я вернулся в свой сектор, охранник, отвечавший за тот ряд, где была моя камера, побагровел при виде меня. Он ничего не сказал, просто стал цветом свежеприготовленного лобстера и никак не мог справиться с ключом, пока запирал меня. Лишь после этого я действительно стал подозревать, что должно было случиться что-то хорошее.

Я услышал, как во дворе, под моим окном, поднялся большой шум. Там собралась группа заключенных, и они бросали в воздух камни и хлопали в ладоши. Они выглядели такими счастливыми и возбужденными, что я тоже ощутил прилив оптимизма. Заключенным не разрешается собираться в тюремном дворе группами более двух человек, но эти, что бушевали внизу, явно нарушили правило. Когда к ним подошли охранники, заключенные достали свои идентификационные карточки и бросили их на землю, нарушив тем самым правило, согласно которому заключенный должен отдать свою карточку по первому требованию охранников. А они бросили свои карточки в грязь и стояли не двигаясь. Охранники так и остались на расстоянии и не стали наступать.

Администрация тюрьмы была расстроена пересмотром приговора и злилась на заключенных за то, что они выступали в мою поддержку. Тюремные власти делали все возможное, чтобы подавить распространившийся по всей тюрьме энтузиазм, но их старания ни к чему не привели. Единственный раз они упомянули пересмотр, когда спросили меня, как же я собрался освобождаться до нового слушания, если, по слухам, залог был назначен в размере 200.000 $.

Решение о пересмотре Апелляционный суд принял на том основании, что судья Фридман дал неполные инструкции присяжным. Он сказал присяжным, что меня можно было признать виновным в убийстве первой степени, убийстве второй степени, непредумышленном убийстве или признать не виновным. Однако он не сказал присяжным, что обвинение в непредумышленном убийстве имело два варианта — намеренное и ненамеренное. Если бы присяжные выбрали первый вариант, то это означало, что они поняли следующее: я действовал в состоянии аффекта и после грубой провокации, но все-таки убил полицейского. Именно так присяжные, в конце концов, и решили. Однако здесь была возможность и ненамеренного убийства. Это означало, что в тот момент я был без сознания в результате наступившего шока и кровопотери и действовал, не осознавая того, что я делаю. Судья не сказал присяжным об этих двух возможностях, хотя мы представили в суде показания, согласно которым полученная мною рана и последовавшая затем потеря крови, что было зафиксировано в больничных записях, вполне могла вызвать шок нервного происхождения. Исходя из вышесказанного, Апелляционный суд постановил, что, поскольку присяжным не были названы все возможности для окончательного решения, мой обвинительный приговор должен быть пересмотрен и я должен предстать перед судом ещё раз. Однако меня нельзя было повторно судить за тяжкое убийство — только за непредумышленное. Если присяжные признали бы меня виновным в совершении ненамеренного убийства, суд не мог отправить меня в тюрьму.

Несмотря на то, что мне предстояло ждать ещё девяносто дней до вынесения окончательного решения, я сразу же начал строить планы ухода из тюрьмы. Стоит ли говорить, как я хотел выбраться оттуда. Вместе с тем, я понимал, какой будет моя жизнь по возвращении в Окленд. Я чувствовал, что пока не готов вновь погрузиться в дела, пока как следует не осмотрюсь и не составлю впечатление о ситуации в целом. Мне не было в квартале почти три года.

Сейчас мое освобождение из Калифорнийской колонии для уголовных преступников похоже на сон. Психологически я настраивал себя к более долгому пребыванию там, и получение свободы казалось мне удачным продлением жизни, шансом сделать больше, чем я планировал. Я хотел вернуть «Черных пантер» на верный путь и заниматься политической деятельностью исключительно вместе с моими товарищами и Центральным комитетом партии.

В начале августа пришло сообщение от моих адвокатов. Они обещали, что скоро меня вытащат, потому что вот-вот, уже 5 августа, в среду, состоится слушание об освобождении меня под залог. В пятницу я начал паковать вещи на тот случай, если они добьются моего освобождения под выходные, но ничего не произошло. Зато в понедельник я прошел через всю процедуру освобождения, правда, уехать в тот же день мне не удалось. Казалось, никто, включая начальника тюрьмы, не знал, что происходит. Он просил меня сказать время и дату моего отъезда. Наверное, начальник тюрьмы думал, что мои адвокаты шепнули мне что-то, поскольку, по его словам, ведомство шерифа Аламедского округа ничего ему не сообщило ни насчет способа, которым меня будут перевозить, ни насчет даты. Произошла какая-то юридическая путаница. Хотя мой приговор был пересмотрен, Калифорнийский апелляционный суд дал главному прокурору штата тридцать дней на обжалование своего решения. С формальной точки зрения, мою судьбу все ещё решал апелляционный суд, поэтому меня нельзя было перевозить куда бы то ни было до истечения определенного судом месяца. Однако Чарльз Гэрри пытался достичь соглашения с главным прокурором штата насчет моего освобождения. Прокурор не особенно хотел бороться с моим адвокатом, поскольку общественное мнение было на моей стороне. Людям непременно захотелось бы узнать, почему я должен был сидеть в колонии ещё целый месяц, когда набор юридических интриг был уже исчерпан. Я находился в подвешенном состоянии.

В тот понедельник, 3 августа, я уже выписался из тюрьмы и был готов ехать. У меня отбоя не было от журналистов с телевидения и из газет, которые приезжали взять у меня интервью. Целый день я ходил из одного угла тюрьмы в другой — через двор в комнату для свиданий, чтобы дать интервью, а потом обратно в камеру. Прошел слух, что меня должны выпустить в двенадцать ноль-ноль. Заключенные пришли в большое возбуждение. Каждый раз, когда я шел на очередное интервью, они говорили: «Ну вот, он ушел; я видел, как он сел в машину». Потом я вновь показывался во дворе, заставляя их испытывать разочарование, потому что я опровергал уже распространившийся слух. И они опять меня спрашивали: «Когда ты уезжаешь? Почему ты то и дело уходишь, но возвращаешься?» В конце концов, чтобы только остановить эти вопросы, я сказал им, что не уеду из колонии до конца недели.

Лично я сам был уверен в том, что ведомство шерифа захочет перевезти меня в условиях секретности, поэтому, возможно, помощники шерифа приедут за мной поздно ночью. Именно поэтому они не назвали начальнику тюрьмы точное время. Им не очень-то хотелось продираться сквозь тридцать-сорок репортеров, толпившихся около ворот тюрьмы. Я сказал лишь нескольким друзьям, что могу уехать этой ночью. Я близко сошелся с одним из заключенных. Он был счастлив, что я освобождаюсь из колонии, но в то же время он был подавлен, потому что несколько дней назад вышел на свободу ещё один его друг. Теперь уходил и я, так что он оставался совсем один. Он давно сидел в тюрьме и точно не знал, когда его выпустят. Большинство заключенных, отсидевших долгий срок, становятся замкнутыми и большую часть времени проводят в своей камере.

В тот последний день после обеда я пошел в комнату для свиданий и давал интервью до половины десятого вечера, потом я отправился во двор, чтобы оттуда идти в камеру и успеть до десяти, когда камеры централизованно закрывались. Пока я стоял во дворе, разговаривая с несколькими заключенными, ко мне подошел охранник. Он знал, что мне необходимо вернуться в камеру, но вдруг сказал: «Знаешь, тебя не должны сегодня запирать». Такого ещё ни разу не случалось, и я подумал, в этом есть что-то странное. Поскольку до закрытия камер оставалось всего полчаса, я решил, что на этот раз они включат инфракрасное излучение. В общем, я продолжил разговор с приятелями. Минут через десять во дворе появилось пятеро или шестеро охранников — так называемая «Красная команда». Охранники из этой группы обходили тюрьму, отыскивая нарушителей. Они подошли ко мне со словами: «Вот что, мы должны запереть тебя в камере». Это была очевидная ловушка. Их возмутил тот факт, что я уезжаю из колонии, и они хотели устроить мне неприятности в последнюю минуту. Друзья поощряли меня оказать сопротивление и отказаться идти в камеру. Но я знал, что, если развяжу драку, то вовлеку в разборку и своих друзей. Я был не против драки с охранниками. Мне то что — я покидал колонию, но вот мои друзья… Они оставались здесь. Я вовсе не хотел, чтобы на них было наложено взыскание, что, возможно, привело бы к отсрочке их условно-досрочного освобождения или даже к новой жалобе на них. Кроме того, до закрытия камер оставалось совсем чуть-чуть, поэтому мы могли мало чего добиться дракой. Так что я отправился в свою камеру, сказав своим друзьям ещё пару слов. Охранники действительно собирались качать свои права до конца. Они не могли получить удовольствия от последнего удара, потому что он был за мной, я нанесу его, когда выйду за тюремные ворота. Но они старались отравить мне жизнь, как могли.

День выдался на редкость утомительным, так что сон ко мне пришел быстро. Казалось, будто я спал всего лишь несколько минут, хотя на самом деле было уже полтретьего ночи, когда охранники открыли дверь моей камеры и сказали мне «сворачиваться». Я сложил свою тюремную одежду, кроме нижнего белья, брюк, рубашки и моей собственной обуви. Все это я одел на себя. Коп спросил меня насчет куртки, потому что на улице было довольно прохладно, но я оставил ее. Когда я вышел из тюремного сектора во двор, то почувствовал, что было холодно, немного туманно, но этот холод был освежающим. Я вышел в холодный ночной воздух и понял, что больше никогда или, по крайней мере, очень и очень долго не повторю этот путь из камеры в центральную зону, где меня должны были осматривать. Опять мне пришлось пройти осмотр с полным раздеванием, и опять они осматривали мой рот, уши, нос и задний проход. Они не забыли обыскать и мои карманы. Понятное дело, я мало что хотел забрать с собой из тюрьмы, но правила есть правила. Потом мне выдали стандартную одежду, которую получают все, покидающие тюрьму, — штаны и рубашку цвета хаки, зато забрали нижнее белье и носки. Я подписал документы по освобождению, после чего меня отвели в другую комнату ждать прибытия людей из ведомства шерифа. В комнате со мной остался один из охранников. Он попытался завязать разговор. Сначала он рассказал мне о своей коллекции звукозаписей, крутом стереоприемнике и мультиплексной системе. Потом стал вспоминать свою молодость: он был страшным драчуном, и ему несколько раз ломали нос. Когда он начал работать в тюрьме, продолжал охранник, он много дрался с заключенными, но потом понял, что лучше позвать напарников, чем ждать, когда заключенные нарушат правила и набросятся на тебя. Трудно сказать, почему охранник вдруг решил заговорить со мной. Думаю, он хотел дать мне знать, что понял одну вещь: он больше не мог смотреть на меня как на низшее существо. Коль скоро наши отношения вышли за рамки отношений между заключенным и охранником, он хотел, чтобы я понял, что он тоже человек со своими мыслями и чувствами. Охранник даже предложил мне сигарету, но я сказал, что не курю. Потом он стал рассказывать долгую историю о том, как он чуть было не заработал рак от курения и как ему вовремя вылечили плеврит. Он говорил без остановки, повествуя, главным образом, о себе.

Странные они, эти охранники. Лично я не в силах понять, как человек может жить такой бессмысленной жизнью день за днем, год за годом, и при этом казаться довольным. Их главные интересы скучны и мелковаты, их воображение занимают лишь выход в отставку, газоны, рыбалка и качественная звуковая аппаратура. Заговоривший со мной охранник готовился оставить службу и уйти на покой. Люди вроде него находятся почти в потерянном состоянии, как очень многие, оставшиеся без цели в жизни или возможности иметь отношения с другими людьми.

Наконец, в полчетвертого утра, мне сказали, что прибыли люди шерифа. Я взял две коробки с юридическими материалами — это было все, что я мог унести, и пошел по коридору. За мной следовал обиженный охранник, он нес мою пишущую машинку и ещё одну маленькую коробку. Я недалеко ушел от комнаты, когда ко мне приблизились начальник тюрьмы и его помощник и пожелали мне удачи в достижении окончательного освобождения. Происходящее напоминало сцену из книг Кафки или из произведения Женэ «Балкон»: чисто внешне все было нормально и логично, но суть происходящего была ужасной, от нее веяло фантасмагорией. Это было признаком символического ритуала; никто не был увлечен им по-настоящему, никто не переживал. Мы просто проделывали определенные движения.

Я миновал комнату для свиданий и вышел через открытые ворота. Я впервые прошел через ворота, ведь в колонию меня привезли на автобусе. Затем мы спустились по ступенькам и направились к главным воротам тюрьмы — последнему препятствию на моем пути. Когда мы подошли к электрическим воротам, они зажужжали и перед нами открылась земля. От этого все происходящее приобрело ещё более нереальный характер, ведь было не видно, кто открыл ворота, они просто разъехались в стороны при нашем приближении. За воротами меня ждали два помощника шерифа в штатском, рядом стояли два охранника колонии в форме. Я подписал несколько последних документов, подтвердив, что я получил всю свою собственность. И вновь я оказался во власти шерифа Аламедского округа.


Примечания

[1] Чикано — американец латинского (преимущественно мексиканского) происхождения. (Прим. редактора)

[2] Орден Лосей — полузакрытая международная организация масонского типа. (Прим. редактора)

[3] Дядя Том в современной негритянской культуре — символ раболепия и покорности перед белыми. (Прим. редактора)

[4] Федеральные тюрьмы строгого режима. (Прим. редактора)